Долгие слезы. Дмитрий Грозные Очи - Андрей Косёнкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Пошто велишь плакать о вас?»
«Узнаешь…»
Матушка… И последние свои дни отдал бы Дмитрий теперь, чтобы утешить ее. Но разве утешишь?..
А вот Люба не снилась. Хотя Дмитрий звал ее в снах. Лишь однажды явилась. В простом льняном чехле с косым воротом, сквозь который видны были белые, нежные, точно кипень в одну ночь народившихся вишневых садов, тугие, высокие груди. Распущенные волосы мягкой волной льются почти до пят. От их ли тяжести голова откинута чуть назад, губы будто зовут к поцелую. Под чехлом жарко, призывно живет и дышит знакомое тело, заповедный и темный курчавый клин манит лаской…
Но глаза ее печальны и строги. Сказала:
«Теперь отпусти меня, Дмитрий».
«Что ж, теперь — твоя воля. Женой не была и вдовой не станешь. Будь по-твоему: отпускаю…»
А ведь еще по весне, когда побежали водой ладьи, с доверенным тверским купцом передал Дмитрий брату Александру письменный наказ заботиться о его подружии так, как должно было бы заботиться о вдове. От себя же тот дом загородный ей отказал и сельцо. Тогда же и передал ей распоряжение: отпущена.
С той зимы, как женился Дмитрий на Гедиминовой дочке, маялась Люба и его, и своей любовью. И любила, а просила отпустить ее в монастырь. Кляла себя перед Машей прелюбодейкой! Но ее ли вина в том, что без венца, ан крепче родительского благословения повязала их друг с другом судьба? Ведь, бывало, и Дмитрий зарекался видеть ее ради чести — ан над иными великой власти достиг, да над собой был не властен. И нет в том раскаяния! Как не было и греха в той любви! Хоть жарки и многогрешны, ох многогрешны были их ночи.
Сколь сладки, столь и мучительны воспоминания. Сильное двадцатишестилетнее тело князя помимо воли отзывается на те воспоминания неутоленной охотой.
Почти осязаемо — и на это способна душа — он представляет ее, единственную, кого любил до дна одинокого сердца. От увиденного умом глухо стонет сквозь сжатые зубы. Через огромные, немереные пространства, что их разделяют, чувствует Дмитрий, как теперь, в сей же миг, и она вспоминает его, шепчет: «Жаль моя, жаль…» — как одна она и умеет.
«Ах ты, Люба…»
И кажется Дмитрию: где-то в невидимой выси пусть бестелесно, не утоляя жажды, а все же совокупляются их желания. И дальнее может стать близким. Сие есть великая тайна. И точно чудится: скажи теперь слово — и услышишь ответ в звонкой степной тишине.
«Молись за меня!..»
«Молюсь».
«А что ж не приснишься?»
«Приснюсь…»
Пытается Дмитрий уснуть, но мысли про Любу не отпускают. Любимая-то всегда, сколь знаема, столь и загадочна. «Живи как сможешь», — сказал ей. Но, правда ли, сможет жить она без него? Конечно, уйдет в монастырь, примет постриг. В строгом подвиге усердных молитв и поста отмолит у Господа грех любви. И Господь зачтет ей усердие — искренние и в грехе неумышленны.
«Только в чем же ты будешь каяться, Люба?..»
Однако так и не удается Дмитрию узреть в уме Любу в монашеском чине, украшении законченной супружеской жизни. И впрямь оттого ли, что «без стыда и срама» с ней жил, непредставима она ему в строгом иноческом облачении среди сестер-постниц… И на краю грешен, знать, в помыслах.
А вот Марию, с которой он так и не удосужился разделить брачное ложе, которой он так и не стал супругом, монашкой представить просто. Так уж вышло непреднамеренно, что тем небрежением Дмитрий будто отомстил ей за давнее унижение, что в женихах испытал перед чванливым и жадным литвином. Хотя вышло так вовсе без злого умысла с его стороны. То мала она была больно, то Дмитрию стало вовсе не до нее — чай, он не петух, что без душевной радости, но от одной лишь похотливой необходимости кур топчет.
А Дмитрий-то Марию, напротив, и неловким словом отчего-то обидеть боялся. Так уж она нездешня была для него.
И Мария-то Гедиминовна, чем далее жила в тверском доме, чем становилась взрослей, тем суше и строже делалась, все бы ей с матушкой на молениях стоять, нищим на паперти благодетельствовать да странников привечать. Точно и впрямь на роду написано ей быть не княжьей женой, но Господней невестой.
«И ты прости меня, Маша…» Мысли о ней коротки, словно и не было ее в его жизни. Да ведь и не было…
Да и жизни-то будто и не было!
Вот уж действительно на все-то Дмитриево бытие дал ему Господь одно испытание: терпеть. Крепче кованых железных обручей одним словом сковал:
«Жди!»
«Жду, Господи…»
Впрочем, ему ли сетовать? Чего ждал — дождался. Чего жаждал — испил. Иное дело, горько то питье оказалось.
Да ведь еще батюшка сказывал:
«Нет в чаше Князевой питья сладкого. Одно ему бремя — долготерпение и милосердие. Но и Христу, сыне, когда он муки за нас на кресте принимал, губы-то не вином, а уксусом мазали…»
«И то…» — соглашается Дмитрий, уставя бессонный взгляд в близкую тяжкую тьму походной кибитки. Уж несколько дней неведомо куда и зачем влекут его в той кибитке по бескрайней степи татары.
«Да скоро ли минует, Господи?»
«Жди…»
Более двух лет правил над Русью Дмитрий.
Исподволь на пустом пепелище начал он наново возводить тот русский дом, тот русский храм и крепость, коих начало на таком же пустом пепелище заложил Михаил Ярославич. Не многого Дмитрий достиг. Одно понял: править на Руси надо долго! Но и самому твердому, самому мудрому из князей ее века не хватит, чтобы сплотить ее накрепко, дать ей любовь и волю, достойную ее веры. Потому и заповедано править Русью преемственно. Да не по одному лишь роду, а наипаче по делам. Али не о том и заботился батюшка, когда их, сыновей своих, не столь для жизни, сколь для правления на благо Отчизны пестовал. Али не о том он загадывал, когда пред татарами наследное Мономахово право отстаивал. Да и перед Русью самой, от страха и вечной скорби запамятовавшей то право. И то, не видя прока и защиты от князей своих, она уж равнодушно взирала, как бесчинно — по злобе да по угодливому отличию перед ордынцами — сменяют они друг друга на «отнем» престольном месте. Потому, знать, того блядословного Юрия хотел отец не смертью, но прилюдной честью смирить перед русским законом. Но ведь таких-то, как Юрий, только мечом и можно угомонить. Что им правда: плюй в глаза — Божия роса, прости, Господи…
А все же то уже ладно, что ему, Дмитрию, удалось-таки переломить хана, вернуть на Тверь великое княжение. Хотя, безусловно, видел Дмитрий в том, с какой охотой и легкостью соглашался с его доводами Узбек, некий подвох, некий дальний загад. В чем был тот загад? Уж не в том ли, чтобы скорее с ним, Дмитрием, и расправиться? Больно мудрено… Разве постигнешь лукавство татарское? Для того самому татарином нужно стать. И все-таки, все-таки то уже славно, что увидела Русь: можно, можно отстаивать пред татарами и права свои, и достоинство. Вернулся же владимирский стол к своим законным наследникам!
Кому-то дале достанется? Коли по русской правде судить, так должен отойти Александру, коли по кривде поганых — так всякому. Однако и Узбеку без повода нет резона чужой закон нарушать, и перед русскими-то блюдет он свою «справедливость». Русь, как ни избита, как ни унижена, ан в глыби немереной все же хранит достоинство, наибов Узбековых, хоть трижды возвеличь их и вели называть князьями великими, по страху лишь принимает, но своих князей по душе милует. Да ведь немного и надо ей, чтобы она своим-то тебя признала, ты лишь пожалей ее, бедную… Кто бы как ни рядил, однако же верно знает Дмитрий, сердцем чует — приняла его Русь! Как так же верно он знает, что лишь боялась и ненавидела Русь того Юрия, что не простила и никогда не простит ему убийство отца. И в том видит он свою правоту, и в том главное его утешение!
Эвона что сказал ему давеча, когда по нужде их вместе в степь выводили, князь Александр Данилович Новосильский:
— Как гроб-от со злодеем везли из Сарая в Москву, так люди от него нос воротили на сторону. Да не потому, что смердел дюже вонько, а потому, что и во гробе зело страшен и противен он им своим непотребством. Истинно говорю: не крестом на последний путь осеняли, но срамным позорищем. Только что вслед не плевали!.. А тебя-то, Дмитрий Михалыч, за то, что не усомнился, своей рукой вознес кару возмездную, только славили…
Вон что…
Князь Александр Данилович владел Новосильским княжеством, бывшей Черниговской вотчиной, земли которого лежали к югу от Москвы по реке Зуше. В Сарай он прибыл недавно, совсем нечаянно и по пустым делам и тут же был схвачен неведомо за какие грехи. Может, за то лишь, что был молод, ладен, чист взором да смел в словах. Татары-то не любят, когда на них не с-под низу, а вровень глядят. А если серьезно, за то, поди, что больно уж открыто и даже с вызовом чтил он память предка своего, воссиявшего на Руси святостью князя Михаила Черниговского, еще Баты убитого в Орде за непоклонство. Сказывали: уж после того, как снесли ему голову, губы князя произнесли: «Христианин есмь!» Знать, часто, да с гордостью, пред неверными людишками, да и пред самими татарами, повторял те слова Александр Данилович. За то и взяли, наверное. Иной-то причины трудно было сыскать. Во всяком случае, сам Александр Данилович вины за собой не знал, а на Дмитриев вопрос: «Тебя-то за что сковали?» — искренне рассмеялся: