Философия искусства - Ипполит Тэн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Итак, вот живое тело, выставленное на пьедестал все целиком и без покрывала, — тело, всех восхищающее, всеми славимое и не соблазняющее наготой своей никого. Что станет оно делать и какую именно мысль статуя силой симпатии возбудит в зрителях? Мысль эта покажется нам чуть ли не ничтожной, потому что она принадлежит другому веку, совсем другому моменту развития человеческого ума. Г олова тут не знаменательна; она не заключает в себе, как наши, целого мира мелко оттененных понятий, взволнованных страстей, чувств, перепутанных в какой-то неразрешимый узел; лицо ее не изрыто, не перетонено, не измучено; оно небогато чертами, в нем почти нет выражения, оно сплошь бывает неподвижно; этим-то оно и сподручно для ваятеля; та глубокая выразительность, какую мы видим и воспроизводим в настоящее время, своей несоразмерной важностью убила бы все остальное; мы не стали бы тогда смотреть на туловище и на члены или, пожалуй, вздумали бы приодеть их. Напротив, в греческой статуе голова возбуждает не более интереса, нежели члены или туловище; ее линии и плоскости только продолжение других плоскостей и линий; лицо ее не задумчиво, но покойно, почти тускло; вы не подметите в нем никакой привычки, никакого честолюбивого порыва, переходящего за пределы плотской, земной жизни, и общая поза, равно как и совокупная деятельность статуи, направлена в таком же точно смысле. Если личность энергически стремится к какой-нибудь цели, как, например, ’’Метатель диска” в Риме, ’’Сражающийся гладиатор” в Лувре или ’’Пляшущий Фавн” в Помпее, то вполне физический эффект поглощает все желания и все идеи, к каким она способна: лишь бы только лучше метнуть диск, ловко нанести или отбить удар, лишь бы пляска вышла жива и удачно ритмована, — этим личность вполне довольна, далее нейдет ее душа. Но обыкновенно поза ее спокойная; личность ничего не делает, ничего не говорит; она не поглощена вниманием, не сосредоточена вся в одном глубоком или жадном взоре; она на отдыхе как будто совсем распустилась, но без усталости; то стоит она, несколько более опершись на одну ногу, чем на другую, то вполуоборот, то полулежит. Сейчас вот лишь она бежала, как ’’Маленькая Лакедемонянка”[98], теперь, подобно Флоре, она держит в руке венок; почти всегда деятельность ее для нее, очевидно, безразлична; занимающая ее мысль до того неопределенна и до того незаметна на наш взгляд, что и теперь еще после десяти разных предположений и догадок мы не можем в точности сказать, что такое именно делала Милосская Венера. Фигура живет — этого с нее довольно, довольно было этого и для древнего зрителя. Современники Перикла и Платона вовсе не нуждались в разительных и неожиданных эффектах, которые затронули бы их притупленное внимание или волновали их тревожную чувствительность. Цветущее здоровьем тело, способное ко всякого рода мужественным и гимнастическим действиям, женщина или мужчина породистые и рослые, ясная фигура в полном свете, естественная и простая гармония удачно сходящихся и расходящихся линий — живее этих зрелищ им не нужно ничего. Они хотят созерцать человека, вполне соразмерного своим органам и всем условиям своей жизни, одаренного всем возможным в этих пределах совершенством; им не надо ничего другого и ничего более; все остальное показалось бы им крайностью, безобразием или болезнью. Таков круг, в какой замкнула их простота древней культуры и за который вытолкнула нас многосложность нашей; они нашли совершенно приспособленное к этим рамкам искусство — ваяние; вот почему мы оставили это искусство позади себя и принуждены теперь искать образцов его у греков.
Отдел третий. Учреждения
IОрхестрика. — Совокупное развитие учреждений, совершенствующих тело, и искусств, создающих статую. — Греция VII века сравнительно с гомеровской. — Лирика греков сравнительно с лирикой новых народов. — Музыкальная мимика и декламация. — Применение их ко всему быту вообще. — Употребление их в воспитании и в частной жизни. — Употребление в жизни общественной и политической. — Употребление в богослужебном культе. — Кантаты Пиндара. — Образцы, доставляемые орхестрикой скульптуре.
Нигде тесная связь между искусством и жизнью не обнаружилась так осязательно, как в истории греческой скульптуры. Чтобы создать человека из мрамора или бронзы, греки наперед создали себе живого человека, и великое ваяние развилось у них одновременно с развитием установлений, содействующих совершенствованию тела. Оба они идут рука об руку, подобно диоскурам, и, благодаря дивному стечению обстоятельств, сомнительный рассвет отдаленной истории озаряется их двумя зарождающимися лучами.
Оба они разом появляются в первой половине VII века. В эту минуту искусство совершает свои величайшие технические открытия. Около 689 года сикионцу Вутаду приходит в голову лепить из глины фигуры и потом их обжигать, а это навело его на мысль украшать верховые щиты крыш личинами или масками. В то же время самосцы Ройк (или Рёк) и Феодор находят способ лить по слепку из бронзы. В 560 году Хиосец Мелант высекает первые статуи из мрамора, и от Олимпиады к Олимпиаде, под конец этого и в течение всего следующего столетия, ваяние постепенно развивается и достигает полной законченности и совершенства после достославных персидских или мидийских войн. Это потому, что орхестрика и гимнастика становятся тогда правильными и всецелостными учреждениями. Один мир — мир Гомера и эпопеи — закончился; настает другой — мир Архилоха, Каллина, Терпандра, Олимпа и лирической поэзии. В промежуток от Гомера и его продолжателей IX и VIII столетий до творцов новых размеров стиха и новой музыки, относящихся к следующему уже веку, совершилось громадное преобразование и в обществе и в нравах. Кругозор человека расширился и продолжает расширяться с каждым днем; все Средиземное море уже обследовано; стали известны и Сицилия и Египет, о которых Гомер знал только одни сказки. В 632 году самосцы впервые доходят морем до Тартесса и из десятины своей добычи посвящают богине Гере громадную бронзовую чашу, украшенную грифами и поддерживаемую тремя коленопреклоненными фигурами в одиннадцать локтей вышины. Многочисленные колонии заселяют и эксплуатируют берега Великой Греции, Сицилии, Малой Азии и Эвксинского Понта. Все отрасли промышленности совершенствуются; пятидесятивесельные барки древних поэм превращаются в галеры с двумястами гребцов каждая. Один хиосец изобретает способ мягчить, проковывать и сваривать железо. Сооружают первый дорийский храм, знакомятся с монетой, цифрами, письмом, неведомыми Гомеру; изменяется военная тактика: теперь бьются пешие, и рядами, вместо того чтобы сражаться, как прежде, на колесницах и безрядной толпой. Человеческая общительность, столь еще слабая в "Илиаде”, "Одиссее”, плотнее стягивает свои петли. Вместо какой-нибудь Итаки, где каждая семья живет особняком, под управлением своего независимого семьеначальника, где не существует общественных властей, где можно было прожить двадцать лет без созыва народной сходки, учреждаются обведенные стеной и зорко оберегаемые городские общины, которые снабжены властями, подчинены полиции и становятся республиками равноправных граждан, управляющихся выборным начальством.
В то же время и в силу тех же самых причин умственная культура разнообразится, расширяется и обновляется. Конечно, она по-прежнему вполне еще поэтична; прозою начнут писать только впоследствии; но однообразный речитатив, поддерживавший эпический гекзаметр, уступает место множеству разнообразных и разномерных песен. К гекзаметру теперь присоединяется пентаметр; изобретаются трохей, ямб, анапест; новые стопы сопрягаются с прежними в двустишия, в строфы, во всякого рода размеры. Четырехструнная кифара превращается в семиструнную: Тер-пандр определяет ее мелодические тоны и дает номы, т. е. правила гармонии и такта, музыку; Олимп, а за ним Фалет окончательно согласуют ритмы кифары, флейты и человеческих голосов с оттенками аккомпанируемой ими поэзии. Постараемся представить себе этот столь далекий от нас мир, исчезнувший до последних даже обломков; он нимало не похож на наш, и, для того чтобы постичь его, нам нужны крайние воображения; но это — та первичная и устойчивая вместе форма, из которой вылился весь греческий мир.
При мысли о лирической поэзии нам (французам) невольно вспоминаются оды Виктора Гюго или стансы Ламартина; мы их пробегаем глазами или читаем вполголоса какому-нибудь приятелю в тиши кабинета; наша новая цивилизация сделала из поэзии откровенную беседу одной души с другой. Поэзия греков не только произносилась громко, вслух, но еще и декламировалась, распевалась под звуки инструментов, мало того — она олицетворялась мимикой и пляской. Представим себе Дельсарте или г-жу Виардо, поющими речитатив из Ифигении или Орфея, Руже де Лиля или Рашель, декламирующими Марсельезу, вообразим себе хор из Альцесты Глюка, как мы видим его у нас на сцене, только с корифеем (хороводцем) во главе, с оркестром и с целой массой сплетающихся и опять развертывающихся групп перед ступенями храма, и все это не при свете рампы и не среди расписных декораций, как теперь, а на народной площади, под лучами настоящего солнца; мы получим тогда хоть сколько-нибудь приблизительное понятие о празднествах и нравах древних греков. Человек вовлекался в них душою и телом весь, как есть, и дошедшие до нас стихи не более как оторванные листки оперного либретто. В какой-нибудь корсиканской деревне ’’запевала” (voceratrice) на похоронах импровизирует и декларирует песни мести перед телом зарезанного человека и жалобы перед гробом молодой девушки, преждевременно сошедшей в могилу. В горах Калабрии или Сицилии при народных плясках молодежь изображает своими позами и жестами разные маленькие драмы и сцены простодушной любви. Представим себе в подобном же климате, но под еще более прекрасным небом, в небольших городских общинах, где все знают друг друга в лицо, людей столь же склонных к жестикуляции, так же впечатлительных и быстрых на выражение своего чувства, с еще более живой и юной душой, с умом, еще более изобретательным, находчивым, склонным приукрашивать все действия и моменты человеческой жизни. Эта музыкальная пантомима, которую мы встречаем теперь только отдельными обрывками в каких-нибудь глухих захолустьях, развернется тогда перед нами, раскинется в сотне отростков и ветвей и даст содержание целой богатой литературе; не найдется чувства, которого бы она не выразила, сцены частной или общественной жизни, которой бы она не сумела украсить, намерения или положения, на которые бы ее не стало. То будет естественный язык, столь же общепринятый и общедоступный, как наша писаная или печатная проза; последняя ныне не что иное, как сухой переговор знаками, посредством которых один чистый отвлеченный ум входит в общение с другим; перед первобытным, вполне подражательным и чувственным языком это ведь какая-то алгебра, голая схема.