Том 4. Фома Гордеев. Очерки, рассказы 1899-1900 - Максим Горький
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Черт вас возьми, Малинин! — раздраженно пробормотал архитектор, толкая ногой дверь в ресторан. — Неужели вы не понимаете, что вся эта ваша лирическая размазня обращается у вас в самовнушение, что вы гипнотизируете себя своими вздохами?
— Лакеи слушают, — тише! — остановил Малинин громкое и сердитое ворчание архитектора.
Они поднимались по широкой лестнице ресторана, и навстречу им сверху лились ручьи густых и тягучих звуков оркестриона. Октавы и басы гудели однообразно, и что-то мутное, усталое чувствовалось в их протяжном реве, медленно колебавшемся в пахучем воздухе высокого и большого зала. Альты и дисканты то нервозно вскрикивали, заглушая Друг друга, то начинали петь какую-то заунывную, но неясную русскую мелодию. Большой барабан бухал пессимистическим и роковым звуком, а маленький судорожно трещал, и в трелях его чувствовалось что-то лихорадочно торопливое, точно он стремился как можно больше натрещать и — лопнуть.
— Вот чёртова музыка! — сказал Шебуев, усаживаясь за столик под окном. — Терпеть не могу! Точно в этом чулане компания хороших русских людей сидит и судьбы мира решает… Ей-богу, похоже! Вы вслушайтесь — вот это Кирмалов ревет — чу! Бум! Это он… А барабан — это Сурков рассыпается… А эта тоненькая и милая дискантовая дудочка — вы… ха-ха! Ей-богу, вы! И мелодия ваша — слышите? Душа с богом прощается…
Малинин рассматривал пальмы на окне и тихо смеялся.
— И какого они чёрта играют, эти дурацкие медяшки? Слушай, дядя! обратился Шебуев к лакею, стоявшему у стола, почтительно склонив голову. Прекрати, брат, музыку!
— Никак нельзя-с! — сказал лакей, улыбаясь. — Публике нравится…
— Скверный вкус у публики… Павел Иванович! Бифштекс?
— Пожарскую котлету!.. — сказал Малинин и, усевшись за стол, задумчиво произнес: — Ужасно люблю пальмы…
— А мне в ресторанах раки нравятся… — пробормотал Шебуев, просматривая карточку вин.
— В них есть что-то странное и так чуждое нам… нашим печальным березам…
— Вот этого бутылку! — сказал Шебуев лакею, тыкая пальцем в карточку. Вы что-то насчет эстетики говорите?
— Я — о пальмах…
— Ага! Н-да-с… пальмы — это… красивые цветы…
— Это деревья…
— Ну, хорошо, деревья… Деревья, конечно, лучше… На дереве повеситься можно… А желал бы я видеть русского человека, повешенного на африканской пальме. У меня, знаете, своеобразный эстетический вкус… Вы как думаете, Павел Иванович, Чечевицын даст мне денег?
— Не знаю… Думаю — не даст…
— А я думаю — даст… да! Спрашивать вас о таких вещах — всё равно, как спрашивать соловья, любит ли он оладьи…
И оба они добродушно улыбнулись друг другу… Но Малинин тотчас же снова стал серьезен, подумал немножко и сказал:
— А замечаете вы, как быстро русские люди, о чем бы они ни говорили, соскакивают на шутку?..
— Они на всё наскакивают и от всего быстро отскакивают. Уж такое у них блохоподобное поведение… А! Этот идет… как его? Черт его дери… противная рожа! Нагрешин…
Этот идет… как его: черт его дери… противная рожа! Нагрешив…
К ним шел высокий человек с черной клинообразной бородкой, одетый в щегольски сшитый мундир судебного ведомства. На ходу он как-то особенно вывертывал ноги и громко шаркал ими о паркет пола. Его длинное лицо любезно улыбалось, и на висках около глаз собрались лучистые морщинки, что придавало ему вид сияющий и счастливый. Прищуривая свои голубые, немножко нахальные глаза, он пожал руку Малинина и вместо приветствия сказал:
— Новость!
И тотчас же, быстрым движением корпуса обернувшись к Шебуеву, повторил:
— Крупная новость!
Затем согнулся, с ловкостью акробата подбросил под себя стул, сел и, упираясь руками в колени, начал говорить, повертывая голову то направо к архитектору, то налево к врачу.
— Траур у Лаптевых кончился — понимаете? Надежда Петровна вступает в общество. Первого мая она устраивает поездку в лес и просила меня пригласить вас, господа! Понимаете? Едут доктор, Скуратов, Ломакин, Редозубов и еще много народу… Будет очень, очень весело! Вы приглашены, господа. Так? Великолепно!
Говорил он быстро, и его глаза, острые, как гвозди, точно царапали все, на чем останавливались.
— Поблагодарите от меня Надежду Петровну, — сказал Шебуев.
— А вы, Павел Иванович?
— Я… едва ли поеду… Мне не нравятся эти кутежи… да и публика какая-то странная.
— Странная? — спросил Нагрешин. — Почему странная? Люди — всё хорошие… все умеют быть веселыми…
— Я не люблю веселых…
— Ну да, вы — поэт… Луна, томная грусть и прочее… Но поверьте, что иногда и в маленьком кутеже очень много поэзии… А потом — вы подумайте! ведь теперь около Надежды Петровны разыгрывается, так сказать, турнир, ха-ха! Именно — турнир. Ну да! Состязание женихов! Ведь не могут же люди остаться такими, как всегда, около девушки, у которой четыре миллиона приданого?! Каждый непременно сочтет необходимым подтянуться, выставить свои достоинства во всем их блеске, каждый будет стараться обратить на себя внимание Надежды Петровны… Что это будет! Боже мой! Это будет замечательно… а? Борьба!
— Вы готовы? — спросил Шебуев, с усмешкой разглядывая Нагрешина.
— Я? Я готов, да! Вы думаете, я буду рисоваться, буду говорить благородные слова, вроде того, что, мол, четыре миллиона — пустяки и что… ну, я не знаю, как и что там еще можно сказать по поводу естественного желания человека иметь четыре миллиона рублей… Я ничего такого не скажу… За четыре миллиона я вам женюсь на сорока старухах, а не то что на молодой, здоровой девушке… хотя она и… неинтересна, правду говоря…
— Это хорошо, что вы так откровенны… — заметил Шебуев.
— Да-с, я откровенен, — воскликнул Нагрешин с вызовом в глазах. — Я прямо говорю: четыре миллиона — это огромная вещь! Это — силища…
— Не отрицаю…
— Ага? Вот Павел Иванович, — он не… он действительно равнодушен… Ему это недоступно… А вы — вы не можете быть равнодушным, хотя и кажетесь… да-с! Вы силу денег знаете.
— Знаю… и вижу… — сказал Шебуев.
— И видите? Это намек на мое… возбуждение… понимаю! Но пускай намек! Пускай…
Нагрешин в самом деле был очень возбужден. Лицо у него покраснело, руки вздрагивали, он беспокойно вертелся на стуле, и на лбу у него даже пот выступил.
— Но вы, Аким Андреевич, напрасно намекаете! Вы думаете — меня возбуждает что?.. корыстолюбие? Ошибаетесь! Четыре миллиона не мо-гут воз-бу-дить корыстолюбия! да-с! Не могут-с! Корыстолюбие возбуждают тысячи, а не миллионы! Миллион — сила благородная… это-идеал, если вы хотите!
— Иван Иванович! — укоризненно сказал Малинин, с сожалением посмотрев в лицо Нагрешину. — Вы ведь клевещете на себя… ну, разве вы так думаете о деньгах?
— Вы… вы… — обернувшись к нему, пониженным голосом заговорил Нагрешин, — вы не понимаете! Тут, поймите, не деньги просто, а мил-лио-ны… слышите? И даже за один из них, я, Иван Иванов Нагрешин, сын дьячка, простил бы людям все унижения, испытанные много в юности моей, студенческие голодовки, всю эту мерзость, которую я пережил… Она надорвала меня… изломала… и — я ведь знаю! — я очень… неважный человек!.. Но — дайте мне миллион! Я всё и всем прощу, я даже полюблю люден, искренно пожелаю им добра и даже — буду пытаться помогать им жить. Буду, да-с! И — верьте! миллион может переродить человека — может!
Малинин отрицательно покачал головой и тихо, но убежденно сказал:
— Никогда и ничто материальное не может изменить человека в лучшую сторону…
— Ах, идеалы! — воскликнул Нагрешин и так сморщил лицо, точно у него вдруг заболели зубы. Он тоже начал качать головой, тоскливо глядя на Малинина. — Всё идеалы… небеса… Но ведь в небесах только торжественно и чудно, а больше ничего нет, на земле же всегда творится черт знает что! Батюшка вы мой! Идеалы — это хорошо, но и жирные щи с говядиной человеку необходимы… И кто такие щи в продолжение четверти века даже и по праздникам не едал, для того они — тоже идеальные щи!
— Это цинизм, — сказал Малинин и, отворотившись к окну, стал смотреть на улицу.
— Цинизм? Очень может быть… Пускай его, коли цинизм! А я все-таки буду говорить, что одной моральной силой ничего в жизни мы не разрушим и ничего не создадим!
— Кто это — мы? — спросил Павел Иванович, не оборачиваясь к нему.
— Интеллигенция-с! А если бы вооружиться нам деньгами…
— Аким Андреевич! — сказал Малинин, встав со стула и строго глядя на Шебуева. — Вы слышите? Это ваша мысль!
— Почти, — сказал Шебуев спокойно, выдерживая возмущенный взгляд Малинина.
Он ел свой бифштекс, а лицо у него было равнодушно, и, казалось, он не слушал разговора. Но в глазах его то и дело вспыхивали какие-то искорки, и во внимании, с которым он разрезал мясо, было слишком много озабоченности.