На заре жизни - Елизавета Водовозова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда объявляли рекрутский набор, наши крестьяне по своему приговору назначали, кому быть рекрутом, и сами зорко наблюдали за тем, чтобы соблюдалась очередь. И, несмотря на это, родственники кандидата в рекруты — его отец, жена, мать — приходили к матушке, падали перед нею на колени, говорили о несправедливости «мира», слезно молили ее не отдавать их сына в солдаты, указывали крестьянскую семью, которой легче будет перенести отсутствие лишнего работника. Но матушка отклоняла все подобные ходатайства, не желая вмешиваться в постановления мира (сельского общества). Многие помещики не следовали этому правилу и отдавали в рекруты крестьян, чем-нибудь провинившихся перед ними. Помещик, недовольный своим крепостным, нередко даже ранее рекрутского набора отправлял его в воинское присутствие и получал за него рекрутскую квитанцию, которую продавал обыкновенно за довольно высокую цену.
На того, кому предназначалось быть рекрутом, немедленно надевали ручные и ножные кандалы и сажали в особую избу. Это делали для того, чтобы помешать ему наложить на себя руки или бежать. С этою целью несколько человек крестьян садились с будущим рекрутом в избу и проводили с ним всю ночь, а на другой день ранним утром его отвозили в городское присутствие. В эту ночь сторожа не могли задремать ни на минуту: несмотря на то что вновь назначенный в рекруты был в кандалах, они опасались, что он как-нибудь исчезнет с помощью своей родни. Да и возможно ли было им заснуть, когда вокруг избы, в которой стерегли несчастного, все время раздавались вой, плач, рыдания, причитания… Тот, кто имел несчастье хотя раз в жизни услышать эти раздирающие душу вопли, никогда не забывал их.
В тот раз, о котором я говорю, набор рекрут происходил во время няниного отсутствия. Я уже спала, как вдруг до меня донеслись ужасающие вопли. Я проснулась и начала звать Домну, но она не откликалась. Тогда я, ощупав ее постель и убедившись, что ее нет со мной, набросила на себя что попало под руку и выбежала во двор: дверь дома оказалась незапертого.
Чуть-чуть светало. Я пошла туда, откуда раздавались голоса, которые и привели меня к бане, вплотную окруженной народом. Из единственного ее маленького окошечка по временам ярко вспыхивал огонь лучины и освещал то кого-нибудь из сидевших в бане, то одну, то другую группу снаружи. В одной из них стояло несколько крестьян, в другой на земле сидели молодые девушки, сестры рекрута; они выли и причитали: "Братец наш милый, на кого ты нас покинул, горемычных сиротинушек?…" В сторонке сидело двое стариков: мужик и баба — родители рекрута. Старик вглядывался в окно бани и сокрушенно покачивал головой, а по лицу его жены и по ее плечам капала вода: ее только что обливали, чтобы привести в чувство, Она не двигалась, точно вся застыла в неподвижной позе, глаза ее смотрели вперед как-то тупо, как может смотреть человек, уставший от страдания, выплакавший все свои слезы, потерявший в жизни всякую надежду. А подле нее молодая жена будущего солдата отчаянно убивалась: с растрепавшимися волосами, с лицом, распухшим от слез, она то кидалась с рыданием на землю, то ломала руки, то вскакивала на ноги и бросалась к двери бани. После долгих просьб впустить ее, дверь наконец отворилась, и в ней показался староста Лука: "Что ж, молодка, ходи… на последях… Пущай и старики к сыну идут!.." За вошедшими проскользнула и я. В первую минуту на меня никто не обратил внимания. Я смотрела то на сторожей, сидевших по лавкам, то на молодую женщину, рыдавшую у ног мужа. Но вдруг Лука, заметив меня, всплеснул руками: "Барышня! да что вы?… Ведь Домне-то здорово за вас влетит!.." Прибежала и Домна и потянула меня домой, бесцеремонно ругая меня за своеволие. Во мне опять вскипел дворянский гонор, — матушка не могла его вытравить: он внедрялся веками и всею совокупностью фактов крепостнической среды. Я пустилась в перебранку с «подлянкой», которая осмелилась так говорить со мною. Но она, не обращая внимания на меня, стащила с меня платье; я опять очутилась в постели, а горничная снова убежала. Но вопли со двора раздались вдруг с такой силою, с такою болью сжали мне сердце, что я опять выбежала на крыльцо. На этот раз я увидала уже запряженную телегу. Рекрут в сопровождении сторожей был во дворе; к нему подходили родственники, друг за другом, по степени родства, целовались с ним три раза то в одну, то в другую щеку, кланялись ему до земли; он отвечал им тем же и, отвесив последний земной поклон сразу всем присутствующим, сел в телегу, в которую вместе с ним влезли еще двое крестьян. В этой толпе я заметила и матушку. Плач, рыдания, вопли и причитания кругом так потрясли меня, что я бросилась к ней со слезами. Матушка была сильно взволнована и не обратила внимания на то, что я расхаживала тут в такое раннее время. Я приставала к ней с расспросами, зачем она отдает в солдаты Ваньку, которого все так жалеют. Из ее объяснений я поняла только одно: что рекрутский набор наносит большой ущерб ее хозяйству, и уже никак не она в нем повинна, а что есть кто-то повыше ее, кто требует этого.
Никто в доме долго не знал о моей ночной экспедиции, — и это понятно: крепостные без крайней необходимости никогда не подвергали горничную барскому гневу. Эта ужасающая сцена отдачи в рекруты много лет приходила мне на память, нередко смущала мой покой, заставляла меня ломать голову и расспрашивать у многих, кто же виновен в том, что у матери отнимают сына, у жены — мужа и отвозят в "чужедальную сторонушку"?
Нянино отсутствие уже приближалось к концу, как вдруг однажды матушка получила приглашение от знакомых, живших от нас верстах в тридцати, приехать с Нютою к ним на именины. И обе они долго при мне совещались о том, принять ли им это приглашение или отказаться от него. Из этих разговоров я поняла, что матушка желает отправиться в гости, чтобы кое с кем поговорить о делах и чтобы дать возможность Нюте, которая вечно сидит дома, рассеяться и познакомиться с обществом, а может быть, и потанцевать. При этом обо мне никто из них и не вспомнил. На мой вопрос, отправлюсь ли и я с ними, матушка как-то переконфузилась и ничего не ответила, а сестра взяла на себя роль старшей и, обращаясь ко мне, наставительно отчеканила: "Там нет детей… да тебя туда никто и не приглашает!.." Я расплакалась. Матушка подсела ко мне, ласково стала гладить по голове и утешать, но так как в ее словах все-таки не было обещания взять меня с собою, то они еще более усилили горечь и обиду. Мне так хотелось сказать ей в эту минуту много, много горьких вещей, но я не высказала их: я была уже приучена к известной сдержанности и к тому же не умела формулировать того, что просилось на язык.
И этот новый факт окончательно укрепил меня в мысли, что матушка совсем меня не любит, что в других семьях, например у Воиновых, мать гораздо более заботится о своих детях… Особенно возмущалась я тем, что меня оставляют дома одну с Домною, которую я не терпела, которая вечно оскорбляла меня, которой в доме никто не доверял. Чем больше я думала об этом, тем больше меня охватывал ужас остаться с нею вдвоем. "Я сгорю, — начала я всхлипывать, — как сгорела Нина!" И я горько и безутешно рыдала. Вероятно, чтобы успокоить меня, матушка позвала Домну и стала при мне строго приказывать, чтобы она не осмеливалась во время ее отсутствия оставлять меня одну хотя на минуту. Домна, по обыкновению, завопила: "Да лопни мои глаза… Да провались я скрозь землю… ежели я, значит, хоть на сикунд отлучусь…" Матушка заявила, что она возвратится через два дня, и распорядилась, чтобы я не выходила из дому в дурную погоду.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});