Петер Каменцинд. Под колесом. Последнее лето Клингзора. Душа ребенка. Клейн и Вагнер - Герман Гессе
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь он стоял с зонтиком и саквояжем перед папенькой, а тот смотрел на него. Когда он прочел последнее доставленное почтой письмо эфора, разочарование и возмущение неудачником-сыном обернулись растерянным испугом. Он представлял себе, что Ханс вконец зачах, что на него страшно смотреть, однако сейчас видел его хотя и отощавшим и болезненным, но все-таки целым-невредимым, на ногах. Это немного утешило отца, да вот беда – в нем затаился страх, ужас перед нервной болезнью, о которой сообщали врач и эфор. До сих пор никто у них в семье нервами не страдал, о таких больных всегда говорили с недоуменной насмешкой или с презрительным сочувствием, как о сумасшедших, и на тебе – его Ханс явился домой с этакой хворью.
В первый день мальчик радовался, что его не осыпают упреками. Но потом углядел в отцовском обхождении испуганную, опасливую осторожность, к какой тот явно себя принуждал. Порой он замечал и что смотрит отец на него странно-испытующим взглядом, с каким-то неприятным любопытством, говорит с ним приглушенным и фальшивым тоном и украдкой за ним наблюдает. От этого он еще больше оробел, и его начал изводить смутный страх перед собственным состоянием.
В хорошую погоду он по многу часов проводил в лесу, и это действовало на него благотворно. Слабый отблеск былого мальчишечьего счастья порой обвевал там его израненную душу: он с радостью любовался цветами и жучками, слушал пение птиц или шел по следу дичи. Но то были всегда лишь мгновения. Большей частью он безучастно лежал во мху, с тяжелой головой, тщетно пытаясь о чем-нибудь думать, пока грезы вновь не обступали его и не уносили с собою в иные края.
Однажды ему пригрезилось вот что. Он увидел своего друга Германа Хайльнера, мертвого, на носилках, хотел подойти, но эфор и учителя оттеснили его назад и при каждой новой попытке приблизиться награждали болезненными тычками. Здесь были не только семинарские профессора и младшие учителя, но и директор латинской школы, и штутгартские экзаменаторы, все с ожесточенными лицами. Затем сцена вдруг изменилась, на носилках лежал утонувший Индус, и его чудной отец в высоком цилиндре стоял рядом, кривоногий и печальный.
А вот другая греза: он шел по лесу, искал сбежавшего Хайльнера, снова и снова видел его вдали, среди деревьев, и снова и снова тот исчезал, как раз когда он хотел его окликнуть. Наконец Хайльнер остановился, дал ему подойти и сказал: «Знаешь, у меня есть любимая». Потом не в меру громко расхохотался и исчез в кустах.
Еще он увидел, как из камышей выходит красивый, худощавый человек с кротким, божественным взором и красивыми, спокойными руками, и поспешил к нему. Но все растаяло, а он пытался припомнить, что́ это, пока на ум не пришел стих Евангелия, гласивший: εὐϑὐς έπίγνόντες αὐτὸν πεϱιέϑϱαµον. Теперь пришлось вспоминать, в какой форме спряжения стоит глагол πεϱιέϑϱαµον и каковы презенс, инфинитив, перфект и футурум этого глагола; он поневоле проспрягал его в единственном, двойственном и множественном числе и каждый раз, споткнувшись, обливался по́том от страха. Немного погодя очнувшись, он чувствовал себя так, будто вся голова внутри изранена, а когда лицо непроизвольно скривилось в дремотной улыбке покорности и сознания вины, он тотчас услышал голос эфора: «Что означает эта глупая улыбка? Вам еще и улыбаться надо!»
В иные дни Ханс чувствовал себя лучше, но в целом его состояние оставалось без изменений, скорее даже ухудшалось. Домашний врач, который в свое время пользовал мать и подтвердил ее смерть и к которому порой обращался отец, страдающий легкой подагрой, хмурился и день за днем медлил высказать свое суждение.
Лишь в эти недели Ханс осознал, что за последние два года латинской школы растерял всех друзей. Одни тогдашние товарищи уехали, других он встречал в городе уже как учеников в мастерских, и ни с кем из них его ничто не связывало, ни с кем не находилось ничего общего, никто им не интересовался. Старый директор дважды немного с ним дружески поговорил, учитель латыни и городской пастор благосклонно кивали ему на улице, однако на самом деле Ханс теперь совершенно их не интересовал. Он уже не был сосудом, в который можно много чего напихать, не был нивой, чтобы засевать ее всевозможными семенами, и уже не стоило тратить на него время и заботливость.
Городскому пастору не мешало бы, пожалуй, уделить ему немного внимания. Но что ему было делать? В том, что мог дать, в науке или хотя бы в поисках ее, он в свое время мальчику не отказывал, а больше-то не имел ничего. Он не принадлежал к числу тех священников, латынь которых вызывает обоснованные сомнения, а проповеди почерпнуты из всем известных источников, но к которым люди охотно идут в тяжкие времена, потому что для любой горести у них найдется добрый взгляд и доброе слово. Родной отец тоже не был Хансу ни другом, ни утешителем, хотя изо всех сил старался скрыть досаду от разочарования в сыне. И мальчик чувствовал себя заброшенным и нелюбимым, сидел в садике на солнце либо лежал в лесной траве, предаваясь своим грезам или мучительным размышлениям. Чтением он помочь себе не мог, поскольку от этого вскоре начинали болеть голова и глаза, а из каждой книги, едва он ее открывал, вставал призрак монастырского времени и тамошнего страха, загонял его в душные, жуткие углы грез и пригвождал там огненным взором.
В этой безнадежной заброшенности к больному мальчику подступил обманчивым утешителем другой призрак, ставший мало-помалу близким и нужным. То была мысль о смерти. Несложно ведь, к примеру, добыть стрелковое оружие или подвесить где-нибудь в лесу веревочную петлю. Чуть не каждый день эти образы сопровождали его на прогулках, он высматривал уединенные, тихие уголки и в конце концов