Риф - Валерий Игоревич Былинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С похожей жизнью я встретился, когда познакомился с его отцом. Весной отец Грязева пришел в наше училище по поводу открытия своей выставки. Папа Грязева оказался точно такой же, как сын: худой, в немодном плохо сидящем коричневом костюме, в дешевых советских ботинках, с тонкой морщинистой шеей и козлиной бородкой.
Только на пятьдесят лет старше.
Грязев, как говорили, был его единственный поздний ребенок. Отец Грязева ушел на фронт в 41-м добровольцем, попал в плен и всю войну провел в фашистском концлагере. Он сам это нам рассказывал картавым бесстрастным голосом, когда открывал выставку в актовом зале. Выставка состояла из рисунков углем, которые отец Грязева нарисовал, когда сидел в концлагере. Немцы, оказывается, ему там разрешили рисовать. Но только таких же заключенных, как он сам. Если бы он изобразил хоть одного немецкого солдата-охранника — его бы сразу расстреляли.
— Рисуя людей, — пафосным козлиным голосом рассказывал Грязев-отец, — я спасался таким образом от смерти, которая в концлагере всегда присутствует рядом…
Каким-то чудом он сохранил эти рисунки. На пожелтевшей бумаге были изображены фигурки худых, одетых в робы людей, которые сидели, лежали, стояли, шли, поднимали что-то, несли. Темные худые человечки, чем-то похожие на самого художника и его сына. Такие маленькие Грязевы.
Снова в моей жизни Грязев появился, когда мне было уже двадцать два года. Я тогда только что отслужил армию, мы решили всей компанией поехать в Москву, посмотреть празднование тысячелетия крещения Руси. Было жарко, июнь. Многие из нас тогда уже начали увлекаться разными религиозными учениями: буддизмом, Кришной, христианством.
Грязев тоже отправился с нами. Говорят, что мы ехали с ним в одном поезде и в одном вагоне, но я его совершенно не помню. Всю дорогу мы пили, познакомились с двумя девчонками, которых обаял Селен. Что-то он им там втирал про позднего Пикассо, а Хитрун рассуждал про раннего Будду, и они обе ушки развесили. Позже Селен в Москве с обеими переспал.
Но вот когда уже ехали в Сергиев Посад, в электричке, Грязева я помню. Он сидел перед нами, ровный, прямой, все в той же отсталой одежде, с такими же редкими волосами на подбородке, из обновлений в нем — только фотоаппарат «Зенит» на шее.
Интересно, кстати, служил ли он в армии?
Грязев, ты служил?
В Сергиевом Посаде били колокола. Со всего мира съехалось множество церковных и светских персон. От обилия нарядных священников рябило в глазах. Вокруг щелкали фотокамеры, вспыхивали вспышки, раздавались восторженные крики. Подчиняясь всеобщей праздничной и какой-то даже истеричной атмосфере, мы тоже снимали на свои мыльницы праздничные процессии. Зачем? Сейчас я иногда нахожу поблекшие черно-белые фотографии неизвестных мне монахов, священников — зачем-то они остались в моей жизни.
А Грязев…
На него атмосфера праздника повлияла как-то сильнее, чем на нас, в него даже как будто буквально вселилось какое-то неистовое существо. Я видел в толпе его беспокойное, тревожное, вытянутое лицо, выпученные глаза. Свесившись через бортик металлической ограды, едва не падая, Грязев беспрерывно щелкал своим «Зенитом». Происходящее напоминало кадры какого-то знаменитого кинофестиваля: по обе стороны толпится сдерживаемый ограждениями народ, а по дорожке чинно движутся ВИП-персоны. Несколько фотографов и телевизионщиков стояли возле дорожки за оградой; судя по табличкам на груди, это были аккредитованные журналисты. И вдруг я заметил, что Грязев со своим «Зенитом» на шее очутился рядом с этими журналистами. Он что же, перелез через ограду? Лицо Грязева озаряла тревожная радость причастности к чему-то космически важному. Подламывая ноги, он резко падал то на одно колено, то на другое, почти ложился на землю, но вдруг вскакивал, отпрыгивал, менял позицию, вытягивая перед собой «Зенит», и снимал, снимал, снимал… Фотографы с возрастающим недоумением, а вскоре и с враждебностью поглядывали на него. Но Грязев неистово бросался под ноги идущим, и щелкал, щелкал. Казалось, он сошел с ума. Толстый священник в длинной черной рясе споткнулся о Грязева, полетел вперед и упал бы, если бы его не подхватили.
Возле Грязева сразу после этого возникли двое мужчин в одинаковых темных костюмах и отвели его в сторону. Я видел, как у него проверяют документы, как открыли фотоаппарат и вытащили пленку. Лицо Грязева стало робким, тревожным. Таким лицо было у моего друга Пани, когда нас за школой поймали старшеклассники-хулиганы, а мне удалось вырваться, я отбежал и смотрел со стороны, как Паню о чем-то допрашивают, а потом отбирают мелочь. Наконец высокий мужчина в костюме вытащил рацию, но видимо передумал, покривил лицо и спрятал рацию в карман пиджака. Он развернул Грязева спиной к себе, приподнял его за воротник и повел, точно нашкодившее животное, — при этом Грязев, почти отрываясь от поверхности земли, дергал руками и ногами. Держа Грязева одной рукой, человек в костюме отодвинул заграждение и несильно толкнул его в спину — Грязев влетел в толпу.
В той раскаленной от июньской жары Москве мы провели еще несколько дней. И я снова не помнил Грязева, а помнил только себя, друзей, наши прогулки по Арбату, походы в Пушкинский музей и в Третьяковку, попытки попасть на концерт какой-то западной рок группы. А однажды — это случилось уже через пять лет после поездки в Москву — ко мне домой пришел Матвей. Поболтали о том, о сем, о том, как продаются его работы, как мои дизайнерские успехи, и в конце он сказал:
— Грязева помнишь?
— Конечно, кто ж его не помнит.
— Он пропал.
— Как пропал?
— Так, пропал. Недавно я его мать встретил, у него ж отец умер, и он с матерью живет, так она говорит, что Грязев пропал. Уже два месяца, говорит, как его нет. Ни записки, ничего, просто ушел из дома и