Седьмая встреча - Хербьёрг Вассму
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пока ее фотографировали, она вдруг подумала, что хорошо бы иметь карточку Горма. На которой был бы виден изгиб щеки и две глубокие впадинки, даже если он не улыбался.
Когда все кончилось, она пошла в «Театральное кафе». Поскольку она чувствовала себя богатой и хорошо одетой, она посмела пойти туда одна.
Ее посадили возле входа. Это было совсем не то, чего она ожидала. И потому, заказав бокал вина и бутерброд с креветками, она прошла в глубь зала, чтобы посмотреть на столик, за которым она сидела в прошлый раз. Он был свободен. Разумеется, Горма там не было. Но оркестр играл. Наверное, из-за этого ей захотелось плакать.
Когда ей принесли бутерброд и бокал вина, она попыталась вспомнить все лестные слова, какие говорили о ее картине. Но не смогла. С обивки дивана, стоявшего напротив, на нее смотрело лицо Горма.
К тому времени, когда Руфь допила вино, она так внимательно изучила это лицо, что могла бы нарисовать его.
* * *Первые недели в Осло она спала на надувном матрасе со шкурой далматинца вместо подушки. Свобода оказалась не такой восхитительной, как она думала. И никто, если Бог перестал заниматься такими вещами, не мог создать любовь и свет одним своим словом.
Пусть она не произносила таких громких слов, но это вовсе не означает, что она постоянно о них не думала. После той встречи с Гормом только они ее и занимали. Но разделить их ей было не с кем.
Когда она от секретаря Дома Художника узнала, что Горм был на Осенней выставке и купил ее картину, не сообщив ей об этом, ей показалось, будто она что-то потеряла. Вообще-то, ей следовало радоваться, что картину купил именно он. Но ее больше обрадовало бы другое. Она предпочла бы встретиться с ним, и пусть бы он не покупал этой картины. Но нельзя же всегда получать все.
Руфь написала нейтральное благодарное письмо, которое Горм при желании спокойно мог бы показать Турид, но послать его не решилась. Взгляд Турид следил за ней из щели почтового ящика.
Когда ее приняли в Академию, Руфь мирно рассталась с Уве. Она видела, что он не верил в ее отъезд, пока сам не отвез ее к автобусу. Тура она оставила на коленях у матери. Ответственность за Тура Уве взял на себя, но мать обещала часто навещать их или забирать мальчика к себе на Остров.
Реакция коллег и соседей была больше заботой Уве, чем Руфи. Она просто уволилась и уехала.
Она жила уже в Осло, когда ее картину приняли на выставку. Уве единственный знал, что она отправила на Осеннюю выставку свою картину.
Он заслужил много упреков с ее стороны, но только не за то, что не понял, почему ее картину приняли на выставку. Она сама с трудом это понимала.
Как он отнесся к тому, что она получила премию и о ней написали в газетах, она уже не знала. Но он прислал ей открытку с поздравлением. В той же открытке он сообщал, что решил на зиму оставить их лодку на приколе и что Тур разбил себе голову и ему наложили два шва.
Мать написала, что Эмиссар вырезал из газеты статью о Руфи и теперь она лежит в гостиной на столе. На фотографии Руфь пожимает руку редактору и благодарит за премию. Матери казалось, что она не похожа на себя. Но это неважно.
Со своей стипендией, премией и деньгами Горма за картину Руфь чувствовала себя умопомрачительно богатой. Она купила красный диван-кровать, диван подняли к ней в мансарду, и она поставила его в угол под скошенной крышей.
Осенью она купила несколько мешков дров и сложила их за диваном. Приятный запах дерева напоминал ей о Йоргене. И о Туре.
Несколько раз ночью она просыпалась от того, что ей казалось, будто он лежит рядом с ней, или воображала, что сейчас он наверняка плачет.
Однако это была мелочь. Даже самый несообразительный человек нашел бы неестественным, что она думает о чужом, женатом мужчине больше, чем о собственном сыне. Если бы об этом было известно.
Но ничего из того, что окружало ее днем, не напоминало ей о Туре. Ни один ребенок на улице или в парке не был похож на него. Он был чем-то, что принадлежало ей только во сне. Он владел ее снами в такой степени, что ей бывало страшно заснуть.
О Горме же, напротив, она могла думать и в Академии, и на улице. Это приносило радость и чувство свободы. И пусть это была иллюзия, потому что принадлежал-то он Турид. Все равно.
Комнату Руфь сняла по объявлению, и племянница Уве сказала, что ей удивительно повезло. На ее улице росло много деревьев, вдоль тротуара тянулись сады, и дома были похожи на маленькие дворцы.
Комната представляла собой мансарду, в ней было три окна, выходящих на крышу, и достаточно света. Из своих окон Руфь не видела ни улицы, ни деревьев, но ее это не огорчало.
Она поставила мольберт под окно и почувствовала себя настоящим художником. В одно окно ей были видны небо и труба. В другое — небо и башенка соседнего дома. На четырехугольной вершине башни были чугунные перила. Не для того, чтобы за них держались, это была только декорация. На Инкогнитогата было много декораций.
Умывальник прятался за занавеской, а душ и уборная находились в коридоре. В комнате были также плитка на две конфорки и холодильник. Но жарить дома ей запрещалось, так что приготовление пищи ограничивалось варкой яиц, кофе и чая.
Хозяйка была властная дама с седыми, уложенными в прическу волосами, ее руки были унизаны браслетами и кольцами. Браслеты звенели, предупреждая о ее появлении.
У хозяина была круглая спина, и он почти не раскрывал рта, но всюду, где бы он ни находился, его сопровождал сигарный дым. Обычно на первом этаже. Хозяйка предпочитала второй этаж. Руфь не знала другой супружеской четы, которая жила бы так просторно. Наверное, именно поэтому она никогда не слышала, чтобы супруги ссорились.
Они дали Руфи понять, что совершили богоугодный поступок, взяв ее к себе в дом. Ведь она приехала с Севера.
Это «с Севера» было равнозначно списку грехов, о которых всегда говорил Эмиссар.
То, что она, кроме платы за комнату, должна была зимой разгребать снег и раз в неделю делать уборку на двух этажах, по их мнению, было ей только в радость.
Но почему-то она была уверена, что они ей симпатизируют. Уже через три недели они перестали вспоминать, что она с Севера. Напротив, хозяйку весьма занимало, что в газетах напечатали фотографию Руфи, и она стала называть ее Художницей из мансарды.
Каждое воскресное утро, если было холодно, Руфь, перед тем как встать и одеться, топила печку. Пока печка топилась, она в кровати читала или рассматривала альбомы по искусству, принесенные из библиотеки.
Просто лежать и ждать, когда комната прогреется, было тяжелее всего. Потрескивали дрова, тепло волнами обдавало Руфь, и маленькие пальчики Тура тыкались ей в глаза, на что бы она ни смотрела. Тыкались, пока она не сдавалась и не начинала плакать.
Черные печи ее детства пахли сажей, торфом и березовыми ветками. Она помнила этот вечный крут — зола, которую надо было выгребать, и угли, в которых следовало поддерживать жар. Здесь же она уходила из теплой комнаты, не заботясь о том, что тепло исчезнет.
В Осло печка представляла собой современный металлический камин с терракотовой плиткой на верхней полочке и дверцей, которую можно было закрыть. Если по ее недосмотру дрова выгорали, страдала только она. Мерзла только ее кожа. И неприятно было только ей.
По дороге в Дом Художника или возвращаясь оттуда, Руфь проходила под большими деревьями Дворцового парка. Они дарили ей чудо покоя. Были скульптурами, менявшими свое выражение в зависимости от света. Она с ними разговаривала. Несколько раз ей казалось, что они ей отвечают. Их спокойные ответы приняли свою форму больше ста лет назад.
Ее еще не было на свете, а деревья уже знали, что она будет ходить под ними. Они склонялись к ней и наставляли ее: «Руфь Нессет, ты способна выразить многое, но тебе еще нужно работать и пополнять свои знания».
Своим товарищам по Академии Руфь почти ничего о себе не рассказывала. Как-то не приходилось. И ей было ясно, что ее не считают выдающимся талантом, хотя ей и посчастливилось привлечь к себе внимание своей картиной. Только «великие» имели право быть самоучками, не будучи смешными.
Первое время она всех боялась. Ей казалось, что они заключили против нее союз, тайный заговор.
Мало того, что она раньше жила за пределами художественной цивилизации, она не принадлежала ни к каким «измам» или направлениям. Не была ни дикаркой, ни политическим бунтарем и даже не сердилась, если при ней открыто высказывались за вступление Норвегии в Общий Рынок.
Но постепенно она нашла свое место в Академии. Начала разговаривать с другими, иногда выпивала с ними бокал вина в кафе. Близких же знакомств не заводила.
Когда ей приходилось встречать художников, которые уже добились известности, ее часто удивляло, что их заботит впечатление, какое они производят на окружающих. Они как будто конкурировали со своими картинами, добиваясь того, чтобы на них тоже обратили внимание. И самые модные были порой особенно чувствительны к замечаниям.