Бирон - Роман Антропов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В одном углу, окруженный офицерами, Новиков громко говорил, размахивая руками:
— Мы тоже хотим своей доли. Пусть верховники призовут нас, и мы скажем, чего хотим. Мы не отдадим им в руки всей власти! Мы хотим жить не по их указке! Для них все — власть, слава! Над ними — никого! Кто может обуздать их своевластье? Никто! Не надо нам их, злобных олигархов! Пусть все вершит общенародие!..
— Пусть тогда сама императрица позволит нам сказать, Чего мы хотим! — протискиваясь к Новикову, кричал бледный молодой офицер.
— Молчи, Горсткин, — остановил его другой офицер.
— Да как они смели избрать императрицу! — кричал в другом углу залы высокий офицер. — Кто право им дал? Они «выкрикнули» императрицу, как бояре — Василия Шуйского. А что вышло из того? Нет, выбирать так общенародно, как выбирали Михаила Романова…
— Перехватать бы их, да и делу конец, — послышалось чье-то замечание…
— Подождем приезда государыни, там виднее будет, — послышался чей-то примирительный голос.
Шум стоял невообразимый. Суровая Марта беспокойно поглядывала вокруг. Хотя двери были заперты, но, наверное, шум был слышен и на улице. Среди азартных споров то и дело слышался звон стаканов и бутылок, сопровождаемый криками:
— Вина!
Берта, как Геба, в сопровождении двух мальчишек-ганимедов{54} едва успевала удовлетворять желание гостей.
— Ну, брат, и каша же здесь, — почесывая за ухом, сказал Макшеев своему соседу, угрюмому старому армейскому капитану, не сказавшему за все время ни слова и молча тянувшему вино. — Прямо голова пухнет…
— Я бы дал им, — хриплым басом ответил капитан. — Я бы пустил их к Наревскому мосту, где я рядом стоял с Михал Михалычем! Поговорили бы! Я бы их!.. Умны очень. А я скажу, — вдруг закричал он, — что коли фельдмаршал Михал Михалыч что делает — оно так и нужно!
Он с такой силой ударил стаканом по столу, что стакан разбился вдребезги.
— Гвардия! Маменькины сынки! В колыбели еще сержанты! — продолжал капитан. — Нет, ты послужи честь честью! Ты солдатом побывай под Нарвой, повоюй со шведом, сломай Прутский поход с Петром Алексеевичем — тогда и поговорим! Брехуны! А ни настолечко не знают, что надо нам! Знаю я, сами лезут, зависть берет… А Михал Михалыч все знает. Петр Алексеевич ему за Полтавскую викторию десять тыщ серебряных рублей отвалил… Шутка ли! А знаешь, что Михал Михалыч сделал? А? У меня-де, говорит, солдаты без сапог, да на руках много вдов их и сирот… Да и роздал все десять тыщ. Вот каков Михал Михалыч! Брехуны проклятые!
Старик злобно сплюнул и, взяв у соседа стакан, налил себе вина.
— Опять то же, — заговорил он снова. — Все речь идет — генералитет, бояре, шляхетство. Все только о себе мыслят. Потому что? В гвардии что ни рядовой, то дворянин. У папеньки да у маменьки дворовые. Ну, с жиру и бесятся. А ты поди в Астраханский полк. Загляни в Тобольск да в Пелым… Тогда и подумай… Я ведь тоже дворянин. А за что? Под Нарвой ноги прострелены, под Лесным палец оторвало, под Полтавой саблей по башке полоснули — тут Петр Алексеевич и дал мне чин сержанта да и дворянство…
К словам старика уже прислушивались.
Капитан замолчал и угрюмо уставился в свой стакан.
— О том и речь идет, чтобы полегчить народу, — промолвил молодой офицер, сидевший рядом с капитаном.
Капитан после своей речи заметно ослабел. Он ничего не ответил соседу, только неопределенно махнул рукой.
В голове Макшеева тоже все перепуталось. До сих пор все казалось ему так ясно и просто, весело и радостно. Все, по его мнению, было «по-хорошему», а тут Бог весть что говорят. Ничего не поймешь, и никто не доволен. «Голова моя плоха, — подумал он. — Пустить бы сюда Арсения Кирилловича или Федора Никитича — те живо разобрались бы…»
Короткий зимний день уже кончался. Берта и мальчики зажгли лампы. Споры стихли. Офицеры разбились на группы и уже спокойнее беседовали между собой. Марте дано было позволение открыть двери, что она и поспешила сделать с истинным облегчением. Мало-помалу присутствовавшие стали расходиться.
В сопровождении нескольких офицеров ушел и Новиков; поднялся отяжелевший капитан и угрюмо, прихрамывая, подошел к углу, где лежали в куче плащи и верхние камзолы, выбрал свой поношенный, легкий, неопределенного цвета камзол, кряхтя, надел его и вышел. Остерия постепенно пустела. Незаметно исчез и Чаплыгин. Осталось только несколько человек, которым, очевидно, некуда было деться.
— Что же теперь делать? — произнес, вставая, Макшеев.
— Знаешь, Алеша, — обратился к нему сержант Ивков, его товарищ по лейб-регименту. — Я знаю хорошее местечко. — И, наклонясь к уху Макшеева, он оживленно начал шептать ему.
— Ой ли? — весело отозвался Макшеев. — И карты?..
— И иное прочее, — подмигнул Ивков.
— Так гайда, братцы! — крикнул Макшеев. — Кто с нами?
Расплатившись, веселая компания вышла на улицу. У остерии постоянно толпились извозчики. Молодые люди взяли несколько саней и полетели по пустынным улицам в знакомое Ивкову укромное местечко, каких появилось в Москве множество со времени переезда туда двора юного императора, окруженного кутящей, веселой гвардейской молодежью во главе с Иваном Долгоруким.
Часу в четвертом, сильно навеселе, проигравшись до последнего рубля, вернулся Алеша домой. Ему еще немало пришлось пробыть на морозе, пока на его отчаянные стуки ему открыл дверь его неверный Фома. Обругав его всякими словами, на что Фома резонно и спокойно ответил ему: «Сам-то хорош», — Макшеев завалился спать. Фома заботливо раздел его, прикрыл одеялом и, покачав головой, отправился к себе.
Но положительно судьба преследовала поручика. Не было и семи часов, как от князя Дмитрия Михайловича пришел за ним вестовой. Фома с трудом растолкал барина.
— А, черт! — выругался Алеша. — И поспать не дадут.
Однако он торопливо вымылся, оделся, велел подать верховую лошадь, на всякий случай перекинул через плечо сумку, осмотрел пистолеты и через полчаса, бодрый и свежий, уже стоял перед князем.
Князь поздравил его с производством в поручики и, к неожиданной радости Алеши, подавая ему кошелек, сказал:
— По приказу Верховного совета жалуется тебе сто рублей серебром.
«Вот это славно, — подумал Макшеев. — Не было ни гроша, и вдруг алтын». Он поблагодарил князя.
— Ну, а теперь, — продолжал Дмитрий Михайлович, — ты, я вижу, уже отдохнул. Вот тебе пакет к Василь Лукичу. Скачи немедля к нему навстречу. Верно, уже на дороге встретишь его. Отдай в собственные руки. Ну, с Богом!
Макшеев поклонился, взял пакет и вышел.
— Отдохнул, выспался, черта с два, — бормотал он, садясь на лошадь. — Должно, отосплюсь на том свете. Ладно, хоть деньги-то есть, — закончил он свои размышления, ощупывая в кармане кошелек.
IV
Обстановка комнаты производила странное впечатление. Мягкие смирнские ковры покрывали пол, и на них были в беспорядке брошены вышитые золотом и цветными шелками подушки. Низкие тахты с пестрыми «мутахи», низкие кресла, большой аквариум с золотыми рыбками, с искусно устроенным фонтанчиком, вокруг невысокие, широколистные пальмы в кадках, — и в углу икона с тихо теплящейся перед ней лампадкой. Тонкий, но удушливый аромат поднимался от золотой высокой курильницы чеканной работы в виде острого трилистника. С потолка на золотых цепочках свешивался матовый фонарь. Отблеск заходящего зимнего солнца играл в воде аквариума, где резвились рыбки, и на золотых цепочках фонаря.
Если бы не икона в углу, эта теплая, наполненная пряным ароматом комната могла бы показаться уголком, перенесенным из дворца какого-нибудь калифа. В низком кресле сидела молодая девушка, а у ее ног примостилась на ковре старая женщина в типичном татарском уборе на голове, в шитой золотом чухе.{55}
Эта девушка была княжна Прасковья Григорьевна Юсупова, дочь подполковника Преображенского полка, первого члена Военной коллегии князя Григория Дмитриевича, внучка Абдул-мирзы, потомка ногайского князя Юсуфа. Ее чисто русское имя Прасковья так же казалось странным, как и икона с мирной лампадкой в этой убранной по-восточному комнате.
Прасковья Григорьевна, Паша, как звали ее близкие, была красива нерусской красотой. Большие черные глаза, едва заметно выдающиеся скулы, резко очерченный, но небольшой и тонкий орлиный нос выдавали ее происхождение. Черные волосы были заплетены в две тяжелые косы, перевитые цветными лентами.
Во всем лице ее, прекрасном и суровом, было выражение дикой и упрямой воли.
Сидевшая у ее ног женщина была выкормившая ее татарка Сайда, которую князь окрестил, назвав Софией. Несмотря на свои тридцать пять лет, Сайда выглядела почти старухой. Она была страстно привязана к княжне, и, кажется, это была единственная привязанность в ее жизни. Муж ее давно умер где-то на стороне, умер и ребенок, едва родившись.