Всевышний - Морис Бланшо
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дом, перед которым она остановилась, возвышался среди разбросанных в беспорядке складов и пустых дворов. В коридоре не было ни души. В самом конце, перед слабо освещенной лестницей, ютилась комнатка уполномоченного; он вышел, посмотрел на меня, посмотрел на нее и пропустил нас внутрь. Ни с его стороны, ни со стороны кого-нибудь, кто встретился мне в этом доме и в других, ни разу не промелькнуло и тени сомнения относительно моей личности: никто не спрашивал, кто я такой, зачем пришел; никто, казалось, не удивлялся моему присутствию. Он вынул из шкафа бумаги и разложил их на столе – в частности, там был перечень беженцев с их именами или предполагаемыми именами: в здании ютилось более трехсот душ. В других списках указывалось число больных, стариков, детей, профессия дееспособных, уточнялся объем продовольственных запасов вкупе с адресами поставщиков и именами ответственных за доставку; в конце шел длинный перечень предметов первой необходимости, в которых ощущалась нехватка. Пока она листала все эти бумаги, мужчина не знал, чем заняться, – не знал, чем заняться, и я; мои глаза останавливались то на именах и цифрах, то на темных закоулках комнатки, освещенной тусклой электрической лампочкой. В глубине, должно быть, находилась втиснутая в узкую нишу кровать; два ряда скамей загромождали проход; комната не была грязной, но, клетушка клетушкой, вся в пятнах застарелой темноты, казалось, уже никогда не сможет оказаться на свету. Жанна направилась к двери. С первых же ступенек нас окутал сладкова-тый и едкий запах, вызывавший в памяти жуткий запах диспансера, но более коварный, подобный нашептыванию женских голосов, исполненных подозрений и обвинений. На лестничной площадке человек из каморки толкнул несколько дверей, как будто хотел, чтобы мы заглянули внутрь, но вместо квартир открылось небольшое помещение, как бы вестибюль, в который, похоже, выходили другие комнаты. Помещение это казалось довольно опрятным, но ничто не указывало, что здесь, среди скатанных матрасов, одеял и сваленных в кучу, как в багажном отделении провинциального вокзальчика, чемоданов, могут жить люди: так и виделось, как со свистком женщины, подхватив уже завернутые и перевязанные тюки, взвалят их на плечи и уйдут прочь. При моем появлении не прозвучало ни слова. Я вошел первым. Шесть или семь женщин, кто в халате, кто в плаще, смотрели на меня не двигаясь, с таким видом, будто их собрали тут в ожидании кого-то, возможно меня, возможно кого-то другого, но ни один из их жестов не выдавал, что́ они о таком появлении думают. Тем временем зашел и мужчина, он хотел было пройти к окну, но не успел, в свою очередь появилась Жанна, за ней же, словно до того она каким-то магическим образом удерживала их в стороне, а теперь своим вторжением, наоборот, созвала со всех концов дома, теснились другие женщины, сошедшиеся с этого этажа и предвещавшие появление следующих, чьи шаги доносились с лестницы. Вмиг в небольшую комнату набилось еще с десяток душ, десять любопытных и апатичных особ со схожими лицами, не молодых и не старых, не городских и не деревенских, своего рода привидений, вышедших, казалось, скорее из какого-то абстрактного источника, средоточия неподвижности и терпения, а не из настоящих комнат с жильцами из плоти и крови. Никакого удивления на лицах, никаких следов неодобрения, как и вообще никакой заинтересованности. Их бесстыдные глаза, безучастно заявляя, что я не из их числа, ограничивались этим приговором, не пытаясь его усугубить. Они рассматривали меня со всей своей безучастностью, с той праздностью, что, собственно, побуждала их смотреть; и эта, на грани фанатизма, праздность заставляла меня бояться сам не знаю чего непоправимого, одного из тех безумных поступков, последствия которых могут выйти за любые рамки. Я показал Жанне жестом, что хочу выйти. Несколько детишек, затесавшихся среди взрослых, изводили меня, один из них вцепился мне в куртку; я с размаху отпихнул его, и он упал, но не закричал, не отвел от меня глаз – даже падая, он продолжал вглядываться в меня с невозмутимым и удовлетворенным выражением на лице. Я пробился через их толпу. На лестничной площадке, на ведущей на другие этажи лестнице толпилось еще множество народа. Рой мух, подумал я, осенних мух, заискивающих и навязчивых, уже на три четверти раздавленных.
Потом опять улица. Теперь и ее пропитал запах: тяжелый, как жара, он предварял, выплескиваясь из них, дома́, а те, попирая все пределы, простирались, казалось, до бесконечности, повсюду, где еще имелось пространство. Вдоль дорожного полотна мы натыкались на людей, преспокойно обосновавшихся на этой вре́менной отмели в полном убеждении, что, коли сюда их выбросило прибоем, именно это, и никакое другое, место им и отведено. Лежащие, стоящие, едящие, спящие, они оставались без движения, принимая все: обжигающий свет, пыль от машин, пинки прохожих, – и глядели на меня с вызывающей бесстрастностью, угрожая в своем молчании чем-то безумным и непоправимым. Рядом со мной возвращалась Жанна, столь же спокойная, столь же сторонняя тому, что собиралось произойти, как будто бы я не слышал, как на протяжении всей прогулки она повторяет слова из громкоговорителя: Теперь! Теперь! Теперь! Так было каждый раз, когда мы возвращались. И в то же время я знал, что наши отношения меняются. Она становилась все более и более холодной, но ее холодность служила скорее знаком чего-то, что невозможно признать. Случалось, на нее накатывала неприязнь ко мне, но это отвращение было ненасытно. Она была, безусловно, холодна, но холодное отчаяние, холодная ненависть, холодная и замкнутая дикость проявлялись также и рядом со мной, в очерченном вокруг меня круге, и от этих двух состояний, живого и мертвого, которые, ожесточенно соединяясь, постоянно держались в двух шагах друг от друга, мне виделся лишь безразличный взгляд, устремленный на меня духом ярости и