Вот пришел великан… Это мы, Господи!.. - Константин Дмитриевич Воробьёв
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как-то Сергей и Николаев работали на складе масел и красок.
– Подозрительна эта штука, – указал капитан на притаившийся в углу пузатый бочонок. – Спирт у них в таких бывает…
– И что?
– Как что? Фляга есть у меня, понял?
– Ну?
– На носу баранки гну!.. Полицейским отдадим – килограмм хлеба получим в побег.
Немец-старик ни на минуту не спускал глаз с работающих. Притулившись на бочке, он посасывал трубку, опершись на винтовку.
– Задушить бы – и айда! – кивнул на него капитан.
– Закричит, гад, немцы за стеной…
– Вот что, – предложил Николаев, – захоти-ка ты в уборную. Он меня оставит, так я установлю, что в бочонке…
Жестами и движениями кое-как объяснил Сергей немцу, что он хочет. Тот неохотно вскинул на ремень винтовку и ворча поплелся за Сергеем, оставив капитана на закрытом складе.
Долго сидел в кустах Сергей, поглядывая на полуотвернувшегося от него немца.
– Шнелль, менш! – наконец не выдержал тот.
– Не лезет, дедушка!
– Вас ис дас, «гедюшка»?
– Трудно, говорю. Запеклось, к чёрту, всё!
– Лос, сакрамент![9] – разозлился фашист и, подойдя к Сергею, потащил его за плечо. Каково же было его удивление, когда он не увидел результатов сидения пленного!
– Ду люгст. Вильст нихт арбайтен?![10]
Подталкиваемый прикладом, Сергей вернулся на склад. Николаев сосредоточенно продолжал перекатывать бочки.
– Готово! – пояснил он Сергею. – Древесный только…
Бежать, однако, не удавалось. Был за командирами особый присмотр, да и уходить хотелось – наверняка, не попадаясь: пойманных убивали тут же.
Вдруг нежданно-негаданно запретили командирам выход из черты лагеря на работы. Это отнимало многое и у многих. У одних рушились упования на «подкалымить жратву», у других гибли надежды на скорый побег.
– Вот тебе и смылись! – сокрушался капитан.
– Опытнее будем! – злился Сергей.
…В пять часов утра выстраивался лагерь за получением хлеба – буханки на четверых. Шли нескончаемой вереницей люди, давно потерявшие человеческий облик в страшных условиях фашистского плена. Испуганные партизанским движением, гнали немцы в лагерь окрестных жителей – ребятишек двенадцати лет и стариков от семидесяти и выше.
В семь часов вечера вновь вырастала бесконечная очередь пленных. К тому времени в кухнях поспевала баланда. Ходуном прыгает черпак – раз в котелок, раз по голове просящего подбавить. Бывает, крепко стукнется черпачок по стриженой голове, и зазвенит-запрыгает отвалившаяся жестянка. Останется в руках у полицейского долгий дрын-ручка, и пойдет бандит выколачивать ею пыль из шинелей, а память из голов. Долго стоят в очереди, ожидая ремонтирующийся черпак, пленные, посылая сто чертей в душу и печенки тому, на чьей голове он обломился…
А за проволокой, не доходя до нее десяти метров, маячат разноцветным тряпьем бабы, дети. Пришли они из ближних деревень к отцам, дедам, сынкам. Подперев голову рукой, вдруг не выдержит какая-нибудь из них – да и заголосит. Переливами печали и горести льется по лагерю причитающий голос:
И-и-и ты-и-и жа-а, мой родненьки-ий сыно-о-очиик, Ясненьки-и-ий све-е-етик ни-на-гля-а-адный… За-а што-о тебе-е-е-е доста-а-а-лась до-о-ля го-орькая, Го-о-олову-шка ты-и моя-а ни-ща-сна-ая!..Повернут головы на скорбный материнский голос дети-подростки – и зашмыгают носами. Станет среди лагеря заросший бородой дядя, прислушается, сплюнет и скажет:
– Тьфу ты, скаженная! Всё нутро волокёть…
Выходят послушать соло и немцы. Да непонятны им смысл и содержание русского плача-песни, не знают они, как рождаются такие звуки-стоны! Не слышат они в них смертельной тоски и ненависти, бесконечной любви и терпения…
Черной душной стеной обрушивается ночь на лагерь. Погребают ее обломки-минуты мысли и надежды людей, успокаивают их несложные желания…
Глава шестая
Вагоны, постукивая на стыках рельсов, лениво двинулись за паровозом и, лязгнув буферами, притихли вновь. Крепко-накрепко затиснуты в петли дверей ржавые кляпы железных засовов. Всё той же колючей проволокой забиты-опутаны окна, и задумай шальной воробей пролететь в окно – повиснет он, наколовшись на растопыренные рожки колючки.
Сорок семь тел распластались в вагоне. Лежать можно только на боку, тесно прижавшись к соседу. И всё равно десять человек должны разместиться на ногах лежащих вдоль стенок людей. Душно и вонюче в вагоне. Тяжело дышат пленные пересохшими глотками. Вторые сутки стоит состав на станции, не двигаясь с места. Знают пленные, что это смерть для всех! Съедены еще в лагере «дорожные продукты» – две пайки хлеба. Кто знает, куда везут их, сколько дней еще простоит поезд?…
Жестокой дизентерией мучился Сергей. В желудке нет и грамма пищи. Еще три дня тому назад он перестал есть хлеб и баланду. За это время сэкономил три пайки хлеба, и вот теперь кричат они в раздувшемся кармане: «Съешь нас!». Нет сил отогнать эту мысль. Тянется невольно рука к карману с пайками, погружаются ногтистые пальцы в мякоть. «Корку лучше!» – мелькает мысль, одобряющая действие рук, и щиплют пальцы неподатливый закал корки, подносят украдкой от глаз ко рту. «Нельзя: подохнешь!» – шепчет кто-то другой, более твердый и властный, и пальцы виновато и бережно относят крошку хлеба назад в карман. И опять останавливаются на пути, благословляемые на преступление жалким, трусливым и назойливым шепотком: «Чего уж там, бери и ешь…».
– Нельзя, понимаешь, сволочь?! – громко шепчет Сергей.
Глядит Николаев сочувствующими глазами, спрашивает:
– Болит?
А сам думает: «Уже бредит, помрет…».
– Я не сошел с ума, капитан, – говорит Сергей, – но я до смерти хочу есть… противное желание!
– У тебя кровь идет и какая-то