Королевское высочество - Томас Манн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Самуэль Шпельман и дом Гримбургов дают согласие на обручение Клауса-Генриха с Иммой Шпельман. Одновременно с обнародованием этого события в «Правительственном вестнике» должно быть сообщено о присвоении нареченной титула графини и какой-нибудь придуманной романтически звучной фамилии вроде той, под которой Клаус-Генрих совершил путешествие с образовательной целью по прекрасным южным странам; в день бракосочетания супруга престолонаследника должна быть возведена в княжеское достоинство. В обоих случаях присвоение титула освобождается от уплаты гербового сбора в размере четырех тысяч восьмисот марок. Брак будет заключен как морганатический лишь временно, дабы не вызывать смятения в обществе, а в тот день, когда окажется, что господь благословил этот брак потомством, Альбрехт II, принимая во внимание особые обстоятельства, объявит морганатическую жену своего брата полноправной законной супругой и дарует ей сан принцессы великогерцогского дома и титул королевского высочества. Новый член правящей династии отказывается от цивильного листа. В отношении придворного церемониала решено в день заключения морганатического брака устроить малый прием, день же объявления его полноправным надлежит ознаменовать наивысшим торжеством — большим приемом с принесением поздравлений. Самуэль Шпельман со своей стороны обязуется предоставить государству кредит в размере трехсот пятидесяти миллионов марок — и притом на таких отечески мягких условиях, что заем скорее походил на подарок.
Обо всех этих решениях престолонаследнику сообщил великий герцог Альбрехт. Клаус-Генрих снова, как в тот раз, когда Альбрехт возлагал на него обязанности по представительству, стоял в большом кабинете, где дуло от окон, где плафонная живопись вся потрескалась, стоял перед братом и, вытянувшись во фронт, выслушивал великие новости. Для этой аудиенции он облачился в майорский мундир гвардейских стрелков, меж тем как великий герцог был в неизменном черном сюртуке и вдобавок в напульсниках, которые тетя Катарина связала ему из темно — красной шерсти для защиты от сквозняков в Старом замке. Когда Альбрехт кончил, Клаус-Генрих сделал шаг в сторону, поклонился, щелкнув каблуками, и сказал:
— Разреши, дорогой Альбрехт, повергнуть к твоим стопам сердечную верноподданническую признательность от своего имени и от имени всего народа. Ведь именно ты — податель всех благ, и народ отблагодарит тебя удвоенной любовью за столь великодушное соизволение.
Он пожал худую нервную руку брата, которую тот держал у самой груди, не отнимая локтя от тела. При этом великий герцог выпятил короткую пухлую нижнюю губу и ответил негромко, не подымая глаз и пришепетывая:
— Я никак не склонен делать себе иллюзии насчет любви народа и, как тебе известно, могу спокойно обойтись без этой сомнительной любви. Заслужил я ее или нет — роли не играет. Я иду к огходу поезда на вокзал, чтобы махнуть рукой, — это скорее бессмысленно, чем похвально, но уж такова моя должность. Ты — дело другое. Ты — счастливчик. Все для тебя складывается хорошо. Желаю тебе и впредь счастья, — добавил он и поднял глаза, в которых застыла тоска одиночества. В этот миг было видно, что он любит брата. — Желаю тебе счастья, Клаус-Генрих, но не слишком много, чтобы ты не разнежился, убаюканный любовью народа. Впрочем, я уже говорил, что для тебя все складывается как нельзя лучше. Твоя избранница — не ординарная девушка, в ней пет мещанских черт, но нет и черт национальных. Кровь у нее смешанная… я слышал, будто в ее жилах течет даже индейская кровь. Пожалуй, это хорошо. С такой спутницей жизни тебе, пожалуй, меньше грозит самоуспокоенность.
— Ни личное счастье, ни любовь народа никогда не заставят меня забыть о том, что я твой брат, — ответил Клаус-Генрих.
Он ушел, ему предстояли еще малоприятные минуты — беседа с глазу на глаз с господином Шнельманом, у которого он лично должен был просить руки его дочери. Тут ему пришлось претерпеть все, что раньше терпели парламентеры, ибо Самуэль Шпельман не проявил ни малейшей радости и скрипучим голосом высказал ему много отрезвляющих истин. Но и этот рубеж был пройден, и когда читатели в одно прекрасное утро развернули «Правительственный вестник», в нем красовалось сообщение о помолвке. Тут длительное ожидание разрешилось бурным восторгом; солидные мужчины махали друг другу носовыми платками и обнимались посреди улицы, все здания расцветились флагами…
Однако в тот же самый день в Эрмитаже стало известно, что Рауль Юбербейн лишил себя жизни.
Это была недостойная и нелепая история, и можно бы не излагать ее, если бы она не привела к такой жестокой развязке. Не станем искать виновных. У могилы покойного образовалось два лагеря. Одни, потрясенные этим актом отчаяния, утверждали, что его затравили; другие же, пожимая плечами, доказывали, что он вел себя непозволительно, дико, и его необходимо было обуздать. Оставим этот вопрос открытым. Как бы то ни было, ничто, в сущности, не может оправдать столь трагический исход; мало того, повод для самоубийства был уж слишком ничтожен, принимая во внимание, каким значительным человеком по праву считался Рауль Юбербейн… Итак, расскажем все по порядку.
Весной прошлого года классный наставник в предпоследнем классе нашей гимназии, страдавший болезнью сердца, был уволен в долгосрочный отпуск для поправления здоровья, и на эту временно вакантную должность назначили доктора Юбербейна, невзирая на его относительную молодость, единственно ввиду его добросовестного отношения к своим обязанностям и неоспоримо успешной педагогической деятельности в средних классах. Дальнейшее показало, что выбор был удачен, ибо никогда еще класс так не преуспевал в науках, как в этом году. Ушедший в отпуск преподаватель, впрочем пользовавшийся любовью коллег, был человек довольно вздорный и вместе с тем туповатый и с ленцой, должно быть по причине болезни, которая в свою очередь была связана по существу даже с привлекательной, но опасной, если ею злоупотреблять, склонностью к пиву; так или иначе он на все смотрел сквозь пальцы и ежегодно переводил в выпускной класс очень слабо подготовленных учеников. Временно заменивший его классный наставник принес с собой новый дух, чему никто не удивился. Коллеги знали его отталкивающий неуемный карьеризм, его однобокое, ненасытное честолюбие, все заранее предвидели, что он не упустит такого благоприятного случая, с которым, без сомнения, связывает надежды выдвинуться. Лень и скука мигом исчезли из предпоследнего класса. Доктор Юбербейн предъявлял к ученикам самые высокие требования и не знал себе равных в умении приохотить к занятиям наиболее строптивых. Юноши буквально на него молились. Его уверенный, отеческий и ласково грубоватый тон держал их в напряжении, взбадривал их, так что угодить учителю становилось делом чести. Он заслужил привязанность учеников тем, что по воскресеньям ходил с ними за город, при этом разрешал им курить и пленял их воображение развязными, по-юношески пылкими дифирамбами величию и строгости вольной жизни. А в понедельник они встречались со вчерашним веселым спутником и с радостным усердием принимались за учение. Так прошли три четверти учебного года, как вдруг перед рождеством стало известно, что здоровье находящегося в отпуску учителя более или менее восстановлено и что после каникул он вернется к исполнению своих обязанностей в предпоследнем классе. Вот тут-то доктор Юбербейн и показал себя, тут обнаружилось, что скрывается за его зеленовато-бледным лицом и развязной самоуверенностью. Он возмутился, стал жаловаться, заявил громкий, но по существу малообоснованный протест против того, что его, педагога, успевшего за три четверти учебного года сродниться с классом, делившего с ним труды и досуги, теперь, перед самым завершением программы, отстраняют от должности классного наставника и на последнюю четверть собираются поручить эту должность человеку, который отдыхал первых три четверти. Его возмущение вполне можно было понять, объяснить и даже по-человечески посочувствовать ему. Он, конечно, рассчитывал, что директор, который сам вел выпускной класс, получит из его рук образцовых учеников, и их успехи в науках и общее развитие выставят его как педагога в наилучшем свете и ускорят его продвижение по служебной лестнице: отсюда ясно, как обидно ему было, что другой пожнет плоды его самоотверженного усердия.
Допустим, досада его извинительна, но его безумству оправдания нет, — а, к сожалению, после того, как директор остался глух к жалобам Юбербейна, он совершенно обезумел. Он потерял голову, утратил всякое чувство меры, он поднял на ноги всех, лишь бы не уступить класса этому пьянчужке, пивному бочонку, этому сапожнику, как он без стеснения обзывал вернувшегося из отпуска учителя, и, не найдя поддержки у коллег, — удивляться нечему, он сам всех оттолкнул от себя, — безумец дошел до того, что стал подстрекать к бунту вверенных ему учеников. Кого они желают иметь классным наставником на последнюю четверть, напрямик спросил он с кафедры, его или того? Захваченные его лихорадочным возбуждением, юноши закричали, что хотят его. Тогда пускай действуют, пускай все как один открыто заявят свою волю, сказал Юбербейн, бог ведает, что он в своем умоисступлении под этим подразумевал. Но когда после рождественских каникул прежний педагог вошел в класс — ученики стали безостановочно выкрикивать имя Юбербейна, и разразился скандал.