Шевалье де Мезон-Руж - Александр Дюма
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На следующий день королеву перевели в продолговатую комнату, где совещались судьи. Помещение разделили на две части ширмой, не достигавшей потолка. Одна часть комнаты предназначалась для королевы. Вторая — для охраны. Окно в толстых решетках освещало каждую из этих двух частей. Ширма, служившая вместе с тем и дверью, отделяла королеву от стражи.
Вся комната была выложена плиткой. Ее стены были когда-то облицованы деревом и оклеены обоями, обрывки которых, украшенные геральдическими лилиями, еще кое-где виднелись. Кровать у окна, рядом с ней стул. Вот и вся меблировка королевской тюрьмы.
Войдя в эту камеру, королева попросила, чтобы принесли ее книги и рукоделие. Ей принесли «Революции в Англии», книгу, которую она начала читать еще в Тампле, «Путешествие молодого Анаршарсиса» и ее вышивку.
Охранники устроились на своей половине. История сохранила их имена. Как обычно и случается с незначительными существами, которых судьба связывает с великими событиями, и на которых отражаются отблески того света, которые бросает молния, разбивая либо королевские троны, либо самих королей.
Их звали Дюшен и Жильбер.
Коммуна назначила их, потому что они считались истинными патриотами. Они должны были оставаться на своем посту в этой камере до суда над Марией-Антуанеттой: так надеялись избежать беспорядка, почти неминуемого в том случае, если охрана меняется несколько раз в день. Так что на этих двоих лег тяжелый груз ответственности.
И с этого самого дня королева, слушая разговоры охранников, которые никогда не понижали голоса, о чем бы ни говорили, поняла, что стража ее будет постоянной. Это и радовало, и беспокоило се. С одной стороны, говорила она себе, они должны быть очень надежными, поскольку их выбрали среди множества других. С другой — ее друзьям легче подкупить двух постоянных сторожей, чем сотню незнакомцев, волею случая определенных на дежурство и неожиданно оказавшихся рядом с ней на один день.
В первую ночь перед тем как лечь, один из жандармов по привычке закурил. Дым табака проник через перегородку и окутал несчастную королеву, у которой все несчастья вместо того, чтобы притупить, наоборот, обострили чувствительность. Вскоре она почувствовала недомогание и тошноту, голова ее раскалывалась от удушья. Но, верная своей неукротимой гордости, так ничего и не сказала.
Изнемогая от бессоницы, она вслушивалась в ночную тишину. И казалось, что сквозь стены доносятся протяжные и зазывные стоны. В них было что-то зловещее и пронзительное. Как бывает при вое ветра, когда буря заимствует голос человека, чтобы одушевить страсти стихии.
Вскоре она догадалась, что стоны, заставившие ее вздрогнуть, были печальной и настойчивой жалобой собаки, скулившей на набережной. Она тотчас же подумала о своем бедном Блэке. О нем она не вспомнила в тот момент, когда ее увозили из Тампля, но голос которого она, казалось, теперь узнала. И действительно, бедное животное, из-за избытка бдительности потерявшее свою хозяйку, незаметно следовало за экипажем из Тампля до решеток Консьержери. Здесь его остановили железные ворота, захлопнувшиеся за королевой и едва не убившие его. Но бедное животное вскоре опять вернулось и, поняв, что его хозяйка заперта в этом каменном склепе, звало её, завывая, в десяти шагах от часового, в ожидании ответной ласки.
Королева ответила вздохом, встревожившим охрану.
Но поскольку вздох был единственным и на половине, где разместилась Мария-Антуанетта, снова наступила тишина, охранники успокоились и опять задремали.
На рассвете королева поднялась и оделась. Позже, сидя у зарешеченного окна, из которого лился голубоватый свет, падавший на ее исхудавшие руки, она делала вид, что читает. На самом же деле ее мысли были далеки от книги. Жандарм Жильбер приоткрыл ширму и молча посмотрел на нее. Мария-Антуанетта услышала шум его шагов, но даже не шевельнулась.
Она сидела так, что ее голова находилась в ореоле утреннего света. Жильбер подал товарищу знак, чтобы тот увидел эту картину.
Дюшен подошел.
— Посмотри, — шепотом произнес Жильбер, — как она бледна. Это ужасно! Ее глаза покраснели. Скорей всего она плакала от страданий.
— Ты же хорошо знаешь, — ответил Дюшен, — что вдова Капета никогда не плачет. Для этого она слишком горда.
— Значит, она больна, — решил Жильбер.
И продолжил, повысив голос:
— Скажи-ка, гражданка Капет, не больна ли ты?
Королева медленно подняла глаза и направила свой ясный и вопрошающий взгляд на охранников.
— Это вы со мной говорите, судари? — спросила она голосом, полным доброты, поскольку, как ей казалось, заметила оттенок интереса у того, кто обратился к ней.
— Да, гражданка, с тобой, — продолжал Жильбер. — Мы спрашиваем тебя: не больна ли ты?
— Почему вы это спрашиваете?
— Потому что у тебя покраснели глаза.
— К тому же, ты очень бледна, — добавил Дюшен.
— Благодарю вас, судари. Нет, я не больна, но ночью мне
действительно было плохо.
— Тебя мучили твои печали?
— Нет, судари, мои печали всегда одинаковы. Религия научила меня складывать их к подножию креста. Я страдаю каждый день одинаково. Нет, просто этой ночью я слишком мало спала.
— Наверное, из-за перемены жилища и смены кровати, — предположил Дюшен.
— К тому же, это жилище не из лучших, — посочувствовал Жильбер.
— Нет, судари, не из-за этого, — покачав головой, сказала королева. — Хорошее или нет, но мне безразлично мое жилище.
— В чем же тогда причина?
— В чем?
— Да.
— Прошу простить меня за мои слова, но я очень непривычна к запаху табака, который и сейчас исходит от вас, сударь.
— А, Боже мой! — воскликнул Жильбер, взволнованный той кротостью, с которой с ним говорила королева. — Почему же, гражданка, ты не сказала мне об этом раньше?
— Потому что не думала, что имею право стеснять вас своими привычками, сударь.
— В таком случае у тебя больше не будет неудобств, по крайней мере с моей стороны, — сказал Жильбер, отбросив трубку, которая разбилась, ударившись о пол. — Я не стану больше курить.
И он повернулся, уводя своего компаньона и закрывая ширму.
— Возможно, ей отрубят голову, это дело нации. Но к чему нам заставлять страдать эту женщину? Мы ведь солдаты, а не палачи, как Симон.
— Твое поведение отдает аристократией, — заметил Дюшен, покачав головой.
— Что ты называешь аристократией? Ну, хоть немного, объясни мне.
— Я называю аристократией все, что досаждает нации и доставляет удовольствие ее врагам.
— По твоему выходит, что я досаждаю нации, потому что прекратил окуривать вдову Капета? Ну, хватит? Видишь ли, — продолжал он, — я помню о своей клятве, которую дал родине, и о приказе моего командира. Приказ я знаю наизусть: «Не позволить узнице бежать, не позволять никому проникать к ней, прекращать всякую переписку, которую она захочет завязать или поддержать и умереть, если надо, на своем посту!» Вот что я обещал и выполню свое обещание. Да здравствует нация!