Немой. Фотограф Турель - Отто Вальтер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Настоящая тюрьма», — громко сказала фрау Вандер. Кто-то прошептал: «А еще называл ее Принцессой», а потом опять фрау Вандер: «Чудовище, коммунист, прямо не знаю, как назвать!» — и так они все там ругались, пока впереди не началась заваруха. Юли Яхеб крикнул срывающимся голосом: «Вон отсюда!» — и мы опять прошли мимо стойки и вернулись в зал, а он стоял, прижавшись спиной к стене, и кричал нам, чтобы мы убирались, а мы встали все перед ним, Матис там был, и фрау Вандер, и Кати, и Люсьен сказал тихо: «Юли, нам этого достаточно». Мы снова двинулись вперед, прошли мимо него, и вот мы уже опять за дверями, на веранде, и Люсьен говорит Куперу-Пророку: «А теперь заткнись, я этого не люблю, ясно?» — И так мы стоим на веранде, а перед ней еще человек тридцать, не меньше, а когда Юлиан Яхеб показался в дверях пивного зала, какая-то женщина из этой толпы вдруг крикнула: «Коммунист!» Поднялся ветер, он дул с запада, вялый, теплый, противный ветер, стало вдруг отчетливо слышно, как тарахтит дробилка, и Юли снова говорит Матису: «Нет, я ее не трогал, а теперь у меня есть сын», но Матис посмотрел на него искоса и сказал: «И запирать ты ее не запирал, так, что ли?» — «Да скажи ты ему, кто он такой: „Кровосмеситель! — крикнул кто-то внизу. — Проклятый козел!“» — и начался страшный шум, а Юли подошел уже к столбу на веранде. Его лицо стало еще темнее. Он тяжело оперся о столб. Огляделся, наверное, искал Иммануэля Купера, но его не было видно, его остроносое лицо только на секунду появлялось вдруг над головами стоящих в дверях, он что-то возбужденно говорил Кати и еще каким-то людям. Так вот, его не было, а Юли Яхеб стоял на солнцепеке в своем красном спортивном костюме с белым Швейцарским крестом и сопел, как измочаленный боксер в одиннадцатом раунде, я им так и сказал, и еще говорю, если вы хотите знать точно, можете спрашивать меня, я ведь там был, просто меня немного оттеснили к столу, обитому жестью, но я видел, что никто его не трогал. Из нас никто. А он говорит таким нутряным голосом: «Принцесса, — и при этом сопит и смотрит на нас бегающими глазами, — Принцесса», — но, кроме этого слова, он уже ничего не успел сказать, потому что как раз в это время он сделал шаг вперед, споткнулся и с верхней ступеньки шагнул в пустоту, я им так и сказал, просто споткнулся, потерял равновесие и упал с лестницы, и, падая, повернулся, чтобы ухватиться за столб, но не смог, схватил рукой пустоту и упал с лестницы, упал на бок, и никто его не подхватил, потому что те, кто стоял внизу, ничего не поняли и расступились.
Но они хотели знать, с чего началось, и я сказал им, что это вообще никак не начиналось, просто это произошло, и всё, да мы и сами не сразу поняли, что случилось с Юли. Сколько бы вы ни выспрашивали, я так прямо им и сказал, и как бы вы ни разнюхивали, никто тут не виноват, никто этого не хотел, и никто из нас не думал его толкать. «Беда никогда не приходит одна», — сказала фрау Шауфельбергер, а Юли лежал на земле, он был мертв, и тут уж ничего не изменишь. Чего ж вы хотите — так я им сказал. Ну, они и сами это поняли. Расследование прекратили. И верно, к чему эти вопросы, бесконечные расспросы, толку от них все равно никакого, пора об этом забыть, ну и Люсьена они, наконец, выпустили. Еще не хватало, чтобы…
Один из сидящих в зале оперся локтем о подоконник и выставил голову в сумеречную прохладу веранды. Но я быстро бросил мелочь на стол, встал и, прежде чем он успел со мной заговорить, вышел из павильона Коппы и направился через сад к выходу. А ведь я привык к этому моему месту. Отсюда видно, как итальянцы играют в боччу на освещенной площадке под каштанами, и даже слышен глухой стук шаров. Чтобы заглянуть через открытое окно в зал, достаточно немного наклониться над столом. Облака дыма медленно выплывают из окна в ночную прохладу. Редко бывает, что кто-нибудь садится поблизости от меня, — наверное, для них здесь слишком темно. Право, я привык к этому месту; вот уже шесть вечеров подряд между девятью и двенадцатью я провожу время за этим столом, а когда Коппа закрывает свой павильон, по дороге домой можно еще заглянуть в заводскую столовую. Горячий суп, хлеб, колбаса и кружка пива — при такой жаре больше не осилишь. Вчера, в десять вечера — я слышал, как Коппа это сказал, — было двадцать восемь градусов. В прошлом году по вечерам здесь сидело много народу, и Коппа вывесил фонарики, а итальянцы играли на гитаре и пели. А теперь все, кроме игроков в боччу, толпятся в зале. Слышно, как постукивают шары да вдалеке тарахтит дробилка, а из окна зала доносятся голоса. Мне нравится мое место на веранде у Коппы, но стоит кому-нибудь заговорить со мной, как я ухожу. Я не хочу влипнуть в какую-нибудь историю.
А дети опять распелись:
Эй, отворяйте ворота,Подъехала карета,Сидит в карете человек,Весь в красное одетый, —
их целая стайка, человек восемь или десять, и как только я закрываю глаза, мне слышится топот их ног по нагретому солнцем мосту. Приятные голосочки. Интересно, те же ли это дети, что и год назад? Я часто слышал их голоса, даже находясь внизу, в моем ателье, а когда я работал, то иногда они мне ужасно мешали. «Разве ты можешь работать?» — так обычно спрашивал меня Альберт, прищурив глаза, а когда я, не обращая внимания на его задиристый тон, начинал спокойно рассказывать, о моих занятиях фотографией, о том, что я неделями мог как одержимый возиться с одним-единственным снимком, добиваясь четкости и точного сходства с оригиналом, и что я не щадил ни своего времени, ни нервов: то он отмахивался и говорил: «Ты ведь говоришь не о себе. — Он улыбался. — Ты говоришь о человеке, которого ты выдумал, так ведь?»
А я возражал ему: «Я говорю о человеке, который серьезно относился к своей профессии, который начинал с простейших вещей, например, с фотографирования галек, — помнишь? — и только когда овладел гальками, перешел к вещам более серьезным, более сложным, каких в Фарисе даже и не было. И тогда он отыскал их в Мизере, главным его шедевром был тот снимок цементного завода. И только после этого он начал фотографировать людей. Тебе это ясно, Альберт?»
«К чему такая торжественность? — он качал головой. Мол, все эти подробности его не так уж и интересуют. — Я ведь ни в чем не сомневаюсь. Ну ладно, — продолжал он, развалившись в кресле в моей комнате, которую я снимал у Церковной Крысы, — но чего он достиг, фотографируя людей?»
Я ответил ему: «Ну что ж, поначалу его интересовал человек по имени Матис, или как там его звали. Рабочий с цементного завода. Какое-то время он присматривался к нему. Шюль провел его по всему заводу. Ты представляешь, Альберт, как делается цемент? Из каменоломни поступает сырье — известняк, мергель, глина; все это попадает в дробилку — это что-то вроде мельницы, — сюда же добавляется тридцать пять процентов воды. Десятиметровые жернова перемалывают эту массу, сорок тонн в час, а потом помпы автоматически перегоняют ее в бункера. Здесь сжатый воздух перемешивает ее, — видел бы ты, как она бурлит, будто гейзер, снятый замедленной съемкой, — потом вся эта масса перетекает в открытый резервуар. А потом по трубам идет на обжиг. Посмотрел бы ты с контрольного мостика на вращающиеся печи в огромном цехе! Только одна труба у такой печи длиной метров так в полтораста, а шириной — в четыре. Печи медленно вращаются вокруг своей оси, четыре штуки рядом, дальний конец приподнят на опорах, и, конечно, в перспективе они короче. Шюль сказал мне — то есть тому увлеченному своим делом человеку, — что он может здесь постоять и понаблюдать, и когда Шюль сбежал вниз по стальной лестнице и исчез, тот, в смысле я, все стоял и смотрел. Тогда-то он и увидел этого Матиса, кочегара, на нем были защитные очки, синяя спецовка, тяжелые прорезиненные ботинки; на лице его играли зеленые и красные отсветы с контрольного пульта. Он так и просился на фото. Он спустился по стальной лестнице и остановился на некотором расстоянии от меня, по правую руку у него был огромный пульт с контрольными приборами, автоматическим управлением, амперметрами, — десять-двенадцать кнопок и зеленые, синие и красные контрольные лампы, а по левую — огромные трубы печей. Грохот беспрерывно вращающихся броневых плит, звон жары, звон шарикоподшипников, звон клинкера в печах, облака пыльного воздуха, и между печами и пультом, под огромным куполом цеха, в шуме и грохоте — этот человек. Во всем цехе только два живых существа — он, в смысле я, и этот человек. И прежде чем он успел оглянуться и заговорить с кочегаром Матисом, он почувствовал, нет, он уже знал точно, что это как раз один из тех сюжетов, в поисках которых он оставил благополучную монотонную рутину фотоателье Цоллера и Кº в Фарисе. Это был как раз один из таких умопомрачительных сюжетов, понимаешь, от охотничьего азарта у него прямо-таки затряслись поджилки, он выдвинул фотокамеру, вставил кассету, приподнял аппарат, навел, проверил диафрагму, отошел метра на два влево, потом щелкнул, еще раз щелкнул, а потом вернулся на стальную лестницу и с нее щелкнул в третий и в четвертый раз, еще и еще раз. Он все снимал и снимал этого парня, Матиса, который все еще не замечал человека у себя за спиной и, как можно было догадаться по легким движениям его головы, смотрел то вперед, в контрольное окошечко, то вправо, на пульт; он сидел, слегка наклонясь вперед на своем складном стуле, время от времени ссутуливаясь, когда его одолевал приступ кашля, в волосах у него на затылке, не закрытых кепкой, чуть просвечивала седина, на левой половине лица, которую мог видеть фотограф, играл красно-голубой отблеск, и вдруг на мгновение на него нахлынуло воспоминание: улочка позади Бастианплац в верхней части города, открытая дверь литейной, его руку сжимает холодная рука Розы, они останавливаются, видят красно-голубое свечение расплавленного свинца, ощущают сладковатый свинцовый запах, видят пламя, и он слышит доносящийся сверху голос Розы: „Нет, это не чистилище“, или что-то в этом роде, она тащит его дальше, и он видит в дверях чье-то покрытое сажей лицо, обнаженные в смехе зубы, а она тащит его дальше: „Да пойдем же!“, — одно мгновенье, нахлынуло и исчезло, — конечно Альберт, это глупость. Но вот снова этот грохот, он подходит к Матису, и тот вздрагивает, встает, подносит палец к козырьку. Фотограф громко назвал свое имя, Матис кивнул, засмеялся, показал на свисающую фотокамеру, потом на печи, опять кивнул, он понял, в чем дело, и несколько секунд они стояли рядом, глядя на пламя, а потом фотограф спросил: „И как вы выдерживаете такое?“ — „Что?“ — крикнул Матис, он поднял руку к уху, наклонился немного. Фотограф повторил свои слова. Матис кивнул. „Все на электронике, — крикнул он, — семнадцать тонн клинкера в час. Каждая печь дает семнадцать тонн, — кричал он. — В день расходуется семь-десять пять тонн угля!“ — Он засмеялся, подошел к пульту, сдвинул слегка вправо какой-то рычаг, но тут наверху уже появился Шюль. Он сделал знак фотографу, чтобы тот возвращался на контрольный мостик. Теперь, когда снимок был уже у него на пленке, его не очень интересовало то, что он видел во время дальнейшего обхода: самый большой цех, горы оплавленного, охлажденного клинкера, известь и глина, как объяснил ему Шюль, огромные грохочущие дробильные барабаны, которые одновременно перемалывали еще и пять процентов гипса — он использовался как скрепляющий материал, — мелко перемолотый цемент, и всюду эти косые, осыпанные белой пылью транспортировочные установки с их конвейерами, элеваторами и сепараторами».