Дэмономания - Джон Краули
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пирс держал в руке письмо, а мир замер и померк; маска слетела, и предстало нечто чудовищное, хотя Пирс еще не успел осознать что. Что.
евреи останутся и, наверное, будут обречены на ужасные муки
О Господи, пробормотал он. О Господи Иисусе. Ужасные муки. Надо же.
Что они наговорили, раз она такое пишет, раз верит в такое? Какую грязную ложь? И что же тогда она, если может хладнокровно рассуждать о таком? Значит, он ее совсем не знал, или она перестала быть собой, они выдолбили ее и набили вот этим, а она теперь передала ему, как заразную болезнь, но Роз спит и ничего не понимает, и только он знает, что это такое.
Ну и о чем ему теперь с ней разговаривать?
Порвать с ней. Немедленно. Как? Как расстаются с женщинами, что им говорят при этом? Он никогда этого не делал. Его трясло. Почему у него в руке кухонный нож? Как он оказался на лугу, на холоде? Он вновь поднял к глазам письмо, нет, оказалось, это не письмо, а кусок хлеба. Он вернулся домой, снова взялся за ланч, но продолжать не смог, вместо этого налил себе выпить, но не выпил.
«Ужасные муки». Узнаю христиан! Вечно они так — переносят свою беспредельную хандру и эгоизм на Создателя и Промыслителя Вселенной, сводят воображаемые счеты (сведенные в их пользу уже тысячекратно, но им все мало) и полагают, что Предвечный, сворачивая все дела в этом мире, напоследок примется пытать, избивать, сдирать кожу, всячески мучить. Положу врагов твоих в подножие ног твоих.{318} А можно собрать их всех за колючей проволокой, уж конечно — одеть в серые робы и морить голодом, пока не превратятся в скелеты, чтобы поняли, кто здесь хозяин или кого Хозяин одарил своей благосклонностью. Ну разве не в кайф? Слышь, ты, попробуй только сказать, что нет.
Ты. Хотя не она, конечно, не она: они. Ей простительно, глупой кукле, конечно, простительно. Но ведь в последнее время она говорит «мы», «нас», хотя раньше старательно избегала этих местоимений, разговаривая с ним о «Пауэрхаусе».
Мы. Нас. Надо позвонить, сказать ей. Нет, он не может этого сделать, ему не вынести: звук ее голоса, тоненькое «алло» и пауза, в которую он должен вместить все.
Письмо. Он напишет ей ответ. Он сел за стол и заправил лист в пишущую машинку, обдумывая варианты. Есть же какой-то способ высказать все — способ тонкий, такой, чтоб она не полезла в бутылку, чтобы сразу поняла: он знает, о чем говорит, и любит ее. Уважает ее или, во всяком случае, понима-ет, или. Машина привела в движение шар, на котором были высечены все буквы и знаки пунктуации; он ударял, поворачивался и снова ударял, словно бился в ярости своей маленькой головой. У него было имя: Альфабол, Селектраглоб.{319} За несколько часов Пирс напечатал несколько страниц, которым недоставало ни ума, ни понимания — или, наоборот, был явный перебор того и другого; он изорвал листы и написал по-новому. Нетерпеливо порывшись, он отыскал марку и подходящий конверт; переписал конурбанский адрес с отвращением, которого, кажется, раньше никогда не испытывал, он даже не понял, с чего это его так воротит. Что же с ней сделали в этом городе. Потом он вновь отправился на почту; окошечко было уже закрыто, но письма из большого ящика на крыльце еще не забирали. Едва Пирс успел бросить письмо в утробу ящика, его охватила тошнотворная уверенность, что он совершил ужасную ошибку: надо подождать красно-белый грузовик, который приедет за письмами, и упросить водителя вернуть письмо. Потом это чувство прошло, и он побрел домой.
Вернувшись, Пирс снова сел за стол. Что-то слишком темно, подумал он, год кончается, поэтому, что ли? На столе и на полу валялись разорванные черновики письма; слова и фразы — словно подслушанные издалека отрывки яростного спора или тирады, мерзкая ложь, которой ты поверила если ты не имела в виду, что что не смогу любить того, кто не можешь мне сказать прав был Гиббон, сказавший, что христиане{320} я прекрасно знаю жестокие фанатики неужели ты не понимаешь. А тем временем его письмо лежало во тьме ящика, дожидаясь, когда его заберут, прямо поверх письма в жанре «прощай навсегда» от одной женщины из Литлвилла, которая только что бросила мужа и ушла к проповеднику. Но об этом совпадении никто никогда не узнает.
Как раз на той неделе Пирс начал отчетливо наблюдать два характерных симптома своего нового состояния (тогда Пирс не мог подобрать им названия, но то были именно симптомы). Первый — учащенный стук сердца, пережившего не то вторжение, не то заражение, — тахикардия, не имевшая никаких физических или психологических причин (в конце концов, он нашел в справочнике нужный телефон, показался врачу, и тот развеял его опасения). А вторым было видение, ощущение, неотвязное чувство, доходящее почти до уверенности, что мир стал ужасно маленьким, его верхняя граница проходит прямо над головой, ну, чуть выше Дальних гор, вровень с давящими землю темными облаками, мутными и бурными, а прямо над ними, прямо на них возлежит чудовищный Бог ее так называемой религии, Господь Бог Иегова со своим назойливым воинством. Пирс даже поймал себя на том, что нередко поглядывает на пустынное небо. Нельзя сказать, чтобы он ожидал их там увидеть, просто не мог удержаться. В толстой нью-йоркской воскресной газете, за которой каждую неделю приходилось ездить в Откос, — последыше его городской жизни — он вычитал откровения шизофренички: какая-то женщина много лет жила в городской квартире, затем лежала в клинике, прекрасно осознавала, что ходит по улицам, поднимается по лестницам, но в то же время знала — знала! — что продолжает бесконечное путешествие по Арктике: потому что мир был холоден, пуст, ветер не утихал и борения не прекращались.
А вот… бог ты мой, ну надо же.
В разделе городских новостей Пирс увидел небольшую заметку о колледже, в котором некогда преподавал; теперь то время казалось давно изданным и полностью распроданным томом его жизни. Учреждение перешло в руки евангелического сообщества, именуемого «Евангелие речет». Отныне в нем преподавались следующие курсы: «Языки Библии», «Этика и мораль современности», «Археология» (!) и «Земные науки» (!!), «в добавление к полному комплекту, — гласила статья, — предметов по программе колледжа», включая новый вводный курс.
Пирс вскочил со стула, и кипа деловых и спортивных новостей свалилась с его колен.
Колледж Варнавы. Когда Пирс пришел туда работать, это было добропорядочное учебное заведение, требования к поступающим на работу невысокие, а учебная нагрузка большая; потом оно стало пестрым караван-сараем, в котором делали привал странствующие молодые люди, чтобы поизучать астрологию, «новую журналистику»{321}, восточные религиозные учения, экологию («Земные науки») и даже ими самими изобретенные предметы. Потом колледж опять видоизменился — на сей раз в сторону консерватизма, — перекрасился, набелился и подштукатурился; но к этому времени Пирс уже спрыгнул за борт, а может, его сбросили. А теперь полюбуйтесь-ка. Новое, христианское руководство объявляет, что, как только оно получит полномочия, состоится посвящение коллектива и студентов Владыке и Наставнику нашему Иисусу Христу. Светскому гуманизму найдется место в других стенах, коих достаточно, но в данном заведении учебный план будет скорректирован. Установлена строгая форма одежды, заявил декан по студенческим вопросам Эрл Сакробоско, новообращенный евангелист. Учреждается также любящий, но бдительный надзор за студентами. Газета цитировала его выступление: «Пришла новая эпоха, и возвращаются старые порядки».
Эрл. Если уж Эрл Сакробоско перебежал, ясно, что они взяли верх, во всяком случае сегодня и в неопределенном будущем. Пирс словно воочию увидел спортзал в Варнаве: зловонный сарай, которого он старательно избегал, битком набит студентами в юбках и при галстуках, а на сцене высится новенький крест. Там теперь не укрыться.
Не мог он этого понять, да и не поверил бы, скажи ему еще недавно, что фанатичная вера и добровольное невежество опять войдут в силу, и не в каких-то новых, диковинных и привлекательных формах, нет, все то же старое вино в мехах ветхих{322}; люди приучают себя верить в совершеннейший бред, как спортсмены приучаются к боли, а солдаты — к кровопролитию. Чего, спрашивается, для — какой силы и радости ради.
Война в Небесах. Война всех против всех; и если ты не за одних, тебя причислят к другим.
Нет. Нет. Он уселся обратно, выпустил из рук газету, не в силах читать дальше. Положил руки на неровные теплые подлокотники кресла, того самого потертого бархатного кресла, которое нашел на одной из нью-йоркских улиц и отремонтировал, — того самого, которое некогда уносило его в дивные страны; старый друг, неизменные материнские объятья. Свет, проникавший в дом, продолжал двигаться с востока на запад; солнечные ромбы падали на мебель и преломлялись ею, постепенно исчезали в одной стороне комнаты и через некоторое время появлялись с другой. Ползли и ползли, а Пирс смотрел невидящим взором.