Том 5. История моего современника. Книга 1 - Владимир Короленко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как я завидовал в эту минуту малышам и как мне хотелось по дойти, к этому доброму великану и излить перед ним все настроение данной минуты, вплоть до своего намерения солгать на исповеди.
Но меня уже ждал законоучитель. Он отпустил одного исповедника и смотрел на кучу старших учеников, которые как-то сжимались под его взглядом. Никто не выступал. Глаза его остановились на мне; я вышел из ряда…
Лицо у меня горело, голос дрожал, на глаза просились слезы. Протоиерея удивило это настроение, и он, кажется, приготовился услышать какие-нибудь необыкновенные признания… Когда он накрыл мою склоненную голову, обычное волнение исповеди пробежало в моей душе… «Сказать, признаться?»
Но это было мгновение… Я встретился с его взглядом из-под епитрахили. В нем не было ничего, кроме внимательной настороженности духовного «начальника»… Я отвечал формально на его вопросы, но мое волнение при этих кратких ответах его озадачивало. Он тщательно перебрал весь перечень грехов. Я отвечал по большей части отрицанием: «грехов» оказывалось очень мало, и он решил, что волнение мое объясняется душевным потрясением от благоговения к таинству…
«Разрешение» он произнес смягченным голосом. «Епитимий не налагаю. Помолись по усердию… и за меня грешного», — прибавил он вдруг, и эта последняя фраза вновь кинула мне краску в лицо и вызвала на глаза слезы от горького сознания вынужденного лицемерия…
На следующий день, когда все подходили к причастию под внимательными взглядами инспектора и надзирателей, мы с Сучковым замешались в толпу, обошли причащавшихся не без опасности быть замеченными и вышли из церкви.
Это было как бы прощание… С этих пор религиозные экстазы сплывали с души, и религиозные вопросы постепенно уступали место другим. Не то чтобы я решил для себя основные проблемы о существовании бога и о бессмертии. Окончательной формулы я не нашел, но самая проблема теряла свою остроту, и я перестал искать. Мой умственный горизонт заполнялся новыми фактами, понятиями, вопросами реального мира. И все это было так ярко и толпилось так заманчиво и так, по-видимому, бесконечно… И столько в этом было жизни, глубины, наконец, столько неведомого и тайно-манящего, что для других вопросов не оставалось места. Они перекрывались фактами жизни, как небесная синева перекрывается быстро несущимися светлыми, громоздящимися друг на друга облаками, развертывающими все новые образы, комбинации и формы… А высоты, казалось, и в них достаточно…
К концу гимназического курса я опять стоял в раздумий о себе и о мире. И опять мне показалось, что я охватываю взглядом весь мой теперешний мир и уже не нахожу в нем места для «пиетизма». Я гордо говорил себе, что никогда ни лицемерие, ни малодушие не заставят меня изменить «твердой правде», не вынудят искать праздных утешений и блуждать во мгле призрачных, не подлежащих решению вопросов…
Это продолжалось многие годы, пока… яркие облака не сдвинулись, вновь изменяя еще раз мировую декорацию, и из-за них не выглянула опять бесконечность, загадочно ровная, заманчивая и дразнящая старыми загадками сфинкса в новых формах… И тогда я убедился, что эти вопросы были только отодвинуты, а не решены в том или другом смысле…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
XXXIII. Чем быть?
Я был в последнем классе, когда на квартире, которую содержала моя мать, жили два брата Конахевичи — Людвиг и Игнатий. Они были православные, несмотря на неправославное имя старшего. Не обращая внимания на насмешки священника Крюковского, Конахевич не отказывался от своего имени и на вопросы в классе упрямо отвечал: «Людвиг. Меня так окрестили».
Это был юноша уже на возрасте, запоздавший в гимназии. Небольшого роста, коренастый, с крутым лбом и кривыми ногами, он напоминал гунна, и его порой называли гунном. Меня заинтересовала в нем какая-то особенная манера превосходства, с которой он относился к малышам, товарищам по классу. Кроме того, он говорил намеками, будто храня что-то недосказанное про себя.
Однажды, когда все в квартире улеглись и темнота комнаты наполнилась тихим дыханием сна, я долго не спал и ворочался на своей постели. Я думал о том, куда идти по окончании гимназии. Университет был закрыт, у матери средств не было, чтобы мне готовиться еще год на аттестат зрелости…
— Вы не спите? — тихо окликнул меня Конахевич.
— Не сплю.
— Думаете? О чем?
— У меня есть о чем подумать.
— Да, вы кончаете курс… Выбираете карьеру?.. В его голосе послышалась нотка иронии.
— Да, именно, — ответил я.
Он помолчал с полминуты, как бы прислушиваясь к дыханию спящих товарищей, и потом сказал, понизив голос:
— Счастливый вы человек…
— Это почему?
— У вас маленькие желания и маленькие задачи. Поэтому вы всего достигнете в жизни: окончите курс, поступите на службу, женитесь… И жизнь ваша покатится по ровной, гладкой дороге…
— А ваша? — спросил я, невольно улыбаясь в темноте.
— Моя? — Опять с его кровати пронесся глубокий вздох, бурный и печальный.
— Мне суждена другая доля… Меня манит недостижимое. Жизнь моя пройдет бурно… Уничтожая все на своем пути, принося страдания всем, кого роковая судьба свяжет со мною. И прежде всего тех, кого я люблю.
— Не понимаю, — сказал я наивно. — Зачем же вы выбираете карьеру, связанную с такими неудобствами?..
Конахевич горько усмехнулся и сел на своей кровати.
— Ваш вопрос показывает, что вы, в своем счастливом неведении, не можете даже понять натуры, подобной моей. Карьера?.. Это только счастливцев, как вы, ждет карьера, вроде гладкого шоссе, обставленного столбами… Мой путь?.. Пустынные скалы… пропасти… обрывы… блудящие огни… Черная туча, в которой ничего не видно, но она несет громы… Вы в бога верите? Что-то помешало мне пуститься в откровенности, и я ответил кратко:
— Да, верю.
— А я, — мрачно сказал Конахевич, — давно утратил детскую веру…
Мне было интересно узнать, что скрывается в этой мгле с мрачным неверием, бурей и громами… Но в это время на одной из кроватей послышалось движение, и раздался голос младшего Конахевича. Это был мальчик не особенно способный, но усидчивый и серьезный. Старший был прежде его кумиром. Теперь он догнал его, и оба были в одном классе.
— Ах, Людвиг, Людвиг, — сказал он укоризненно. — Опять говоришь глупости, а алгебру на завтра, верно, не выучил… Тучи, громы, а завтра получишь единицу.
— Врешь, — ответил старший сердито. — Знаю лучше тебя…
— Знаешь? — скептически возразил Игнатий. — Когда же ты выучил? В четверти опять будут двойки. Даже неприятно ехать с тобой домой: что скажешь старикам?
Людвиг демонстративно захрапел, а Игнатий продолжал ворочаться на постели и ворчать:
— И насчет бога врешь!.. Вчера стоял на коленях и молился. Думаешь, я не видел?.. О господи! Начитался этого Словацкого. Лучше бы выучил бином.
Потом и он смолк. Тогда Людвиг опять высунул голову из-под одеяла и тихо сказал мне:
— Вы надо мной смеетесь?..
— Чуть-чуть, — ответил я.
— Вы умнее, чем я думал. Я хотел посмеяться над вами…
— Благодарю вас.
Наутро он немного стыдился и косил глаза, но затем скоро вернулся к своему величаво-загадочному, байроническому тону… Он продолжал тяготеть ко мне, и часто мы прогуливались втроем. Третий был некто Кордецкий.
Это был очень красивый юноша с пепельными волосами, матовым лицом и выразительными серыми глазами. Он недавно перешел в нашу гимназию из Белой Церкви, и в своем классе у него товарищей не было. На переменах он ходил одинокий, задумчивый. Брови у него были как-то приподняты, отчего сдвигались скорбные морщины, а на красивом лбу лежал меланхолический нимб…
Не помню, как произошло наше знакомство. Меня он интересовал, как и Конахевич, и вскоре мы стали часто ходить вместе, хотя они оба недолюбливали друг друга…
Вскоре от Кордецкого я тоже услышал туманные намеки. Конахевича угнетало мрачное будущее. Кордецкого томило ужасное прошлое… Если бы я узнал все, то отшатнулся бы от него с отвращением и ужасом. Впрочем, и теперь еще не поздно. Мне следует его оставить на произвол судьбы, хотя я единственный человек, которого он любит…
— Знаете, — сказал он однажды, когда мы были только вдвоем, — я ужасный подлец… последний негодяй… преступник…
Брови его приподнялись, морщина на лбу углубилась, но мне показалось, что слова «подлец» и «преступник» он произносит с каким-то особенным вкусом, как будто смакуя и гордясь этим званием…
Однажды после каникул он явился особенно мрачный и отчасти приподнял завесу над бездной своей порочности: в его угрюмо-покаянных намеках выступало юное существо… дитя природы… девушка из бедной семьи. Обожала его. Он ее погубил… Этим летом, ночью… в глубоком пруду… и т. д.