Воспоминания - Викентий Вересаев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Голубчик! Дорогой мой! То есть вы понимаете? Я совсем до сих пор не знал, что вы такой интересный!
Стал ему читать свои стихи. Он весело слушал, кивал головою.
– Добре, добре! Ну, еще!
Одно стихотворение привело его в восторг. Не помню его, но помню, что и мне оно тогда очень нравилось. Оно было полно самобичеваний. Помню два стиха:
И падал я опять с позорным обещаньем,Что падаю теперь уже в последний раз…
– Ей-богу же, хорошо! Сукин вы сын этакий! Картошка моя жареная! – Он щурился, и смеялся, и потрясал руками, и обнимал меня. – Вот что, голубчик. В пользу нашего черниговского землячества скоро выходит сборник, – дайте туда вот эти ваши стихи… Добре, ей же богу, добре! Мне кажется, вы будете писать. Главное, что хорошо, – вы искренни. Чувствуется, – вы пишете то, что вправду переживаете.
Долго еще мы с ним говорили на площадке. Он ушел. Радостно-взволнованный, я воротился к себе в комнату. Меня встретили негодующим ревом:
– Где пропадал?!
Никаких моих оправданий не стали слушать. Все были уже сильно пьяны.
– Догоняй нас!
И заставили подряд выпить, не помню, сколько рюмок водки.
Нестройно орали украинские и студенческие песни, пили друг с другом брудершафт, объяснялись в любви, обнимались и целовались. Я крепко целовался с высоким, очень худым студентом-однокурсником по прозванию Ходос и говорил ему:
– Сашка! Я давно уже тебя люблю, только стеснялся сказать. Вижу, идешь ты по коридору, даже не смотришь на меня… Господи! – думаю. – За что? Уж я ли к нему… Друг мой дорогой! И с удивлением слушал самого себя. Говорят, – что у трезвого на уме, то у пьяного на языке; неужели я, правда, так люблю этого длинного дурака? Как же я этого раньше сам не замечал? А в душе все время было торжествование и радость от того, что мне сказал Шлепянов.
Кому становилось дурно, те уходили в кухню. Студент-естественник Тур, приземистый и широкоплечий, обливал под водопроводным краном курчавую голову. Я в позе победителя стоял над ним и говорил:
– Я – великий писатель. А ты кто такой?
Тур сокрушенно мотал головою и умоляюще возражал:
– Смидович! Нет, ты послушай!.. Г-господи, да неужели же я…
– Нет, погоди! Я – великий писатель, это уже факт! А скажи мне, пожалуйста, – кто такое ты? Кто ты такой?
Мишина комната была рядом с кухней, в нашей пирушке брат не участвовал. Он слушал мои похвальбы и покатывался от хохота.
Ох, какая все была гадость! И теперь еще вспоминаю с омерзением. Этот самый Сашка, которого, как неожиданно оказалось, я так горячо и давно люблю, допился до полного бесчувствия. Он лежал на моей кровати, бледный, покрытый липким потом, скрипел зубами и стонал. Мы с Приходько сбегали в аптеку, принесли нашатырного спирту. Дали Сашке нюхать. Он дернул головою и протяжно застонал:
– Ой-ой-ой-ой! Дайте мне… дайте мне…
И каждый раз, когда ему подносили нашатырный спирт, он опять вздрагивал и опять:
– Ой-ой-ой-ой! Дайте мне… дайте мне…
И замолкал, как мертвый. Нарыжный-Приходько сидел на стуле возле кровати и непрерывно хохотал пьяным смехом.
Поздно все разошлись. Сашка остался спать на моей постели. Я спал у Миши. Утром встал. Голова болит, тошнит, скверно. Весь пол моей комнаты – липкий от рвоты и пролитой водки, рвота на одеяле и подушке, разбитая четверть в углу, на тарелках склизкие головки и коричневые внутренности килек…
Был декабрь месяц, мы с братом собирались ехать на святки домой. Однажды в студенческой читальне просматриваю газету «Неделя». И вдруг в конце, в ответах редакции, читаю: «Петербург, Васильевский остров. В. В. С-вичу. Просим зайти в редакцию». Это – мне. Месяц назад я послал туда небольшой рассказ из детской жизни под заглавием «Мерзкий мальчишка».
«Неделя» была еженедельная общественно-политическая газета, и при ней ежемесячно – книжка беллетристики. Газета была очень распространена, особенно в провинции. Редактором ее был Павел Александрович Гайдебуров. Он очень внимательно относился к начинающим авторам, вывел в литературу целый ряд молодых писателей.
Тотчас же помчался в редакцию. Гайдебуров, с каштановою бородою и высоким лысым лбом, встретил меня приветливо и сказал:
– Рассказ написан очень хорошо, я бы его охотно поместил, но он слишком мал, не подходит к нашим книжкам по размерам. Не могли ли бы вы написать еще два небольших рассказа, тоже из детской жизни, – тогда все три рассказа пошли бы вместе.
– Хорошо. Напишу.
Приехал в Тулу. Конечно, всем рассказал. Как будто и походка и манера говорить стали у меня другие. Засел за заказанные рассказы. Теперь я, можно сказать, уж как бы писатель, пишу по просьбе редакции. Конец колебаниям, сомнениям, неуверенности. Бери тему и пиши. Придумал темы и засел за писание. Без прежних мучений и раздумываний. Написал в неделю оба рассказа, упаковал и отправил в редакцию. Недели через три, уже по возвращении в Петербург, в ответах редакция прочел: рассказы плохи и напечатаны быть не могут…
Часто молодые писатели говорят: «Мне бы хоть раз напечататься, чтобы вера появилась в себя». Скажу о себе. Я не самоуверен, скорее наоборот, страдаю излишней неуверенностью в себе. Но в начале моей литературной деятельности каждая напечатанная вещь неизменно понижала мою требовательность к себе, я начинал относиться к себе снисходительнее и почтительнее. И только немедленно следовавший за этим жестокий щелчок сбивал самодовольство, приводил в себя, заставлял опять повысить требование к себе, опять мучиться, отчаиваться, переделывать написанное снова и снова. И только постепенно, именно благодаря этим щелчкам, выработалась привычка строго относиться к себе и отдавать вещь в печать лишь тогда, когда можешь сказать: «Я бы лучше написать не мог».
***Конопацкие купили новый огромный дом на углу Калужской улицы и Красноглазовского переулка, и в дом этот перевели свою школу и пансион. Дело их расширялось и крепло. Помню во втором этаже маленькую первую гостиную, потом вторую, побольше, за нею – огромный зал с блестящим паркетом.
Я на святках был у Конопацких. Меня туда как будто тянуло по-прежнему, мне все там представлялось красивым и поэтическим. Но когда пришел – чувствовалась глубокая натянутость, разговора интересного не завязывалось, и не было ощущения, как прежде, что вот – что-то неожиданно придет и уничтожит напряжение, и станет легко, просто и хорошо. С Любою уже не чувствовалось ничего общего, часто отталкивало то, что она говорила. Она, например, созналась, что ей очень скучно читать Некрасова и Никитина, потому что там рассказывается о всяких страданиях, а ей это совсем неинтересно. Катя была уже вполне сформировавшаяся девушка, она мучила душу своею необыкновенною красотою, к ней тянуло по-новому, но общего тоже не чувствовалось. И когда ушел от них, я морщился и кусал губы, и совсем не было того опьянения восторга, с каким я когда-то уходил от них.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});