Легенда Горы. Если убить змею. Разбойник. Рассказы. Очерки - Яшар Кемаль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ой, не жилец.
— Понапрасну Исмаил изводится.
— Все равно у Хромоножки молоко ядовитое.
— Если б не ядовитое было, собственные дети выживали бы.
— И этот помрет.
Десять дней прошло, как Эмине взяла ребенка. И вот однажды появилась она на улице, слезами горючими заливается.
— За что такая беда на мою голову свалилась? Бедная я, несчастная! Бросили на меня чужое дитя. Кормлю его, кормлю, а он все никак не наестся. Все молоко из меня вытянул. Пузо-то вон какое наел, а все ему мало. Родное дитя голодным оставляю. Помирает мой сыночек, мой красавчик Дуран. Понос у него открылся, одной водой ходит. А все от чего? От того, что чужому молоко отдаю. Отнесу его отцу, верну. Не может сердце материнское видеть, как родное дитя помирает. Два кило сахара! За десять дней два кило сахара! Ай-а-а-ай, сестра, два кило сахара!
Женщины обступили Хромоножку Эмине, молча слушали, и вдруг всех как прорвало:
— Отнеси обратно Дженнет! Пусть она управляется! Верно говоришь, Эмине!
Хромоножка ушла. Долго еще не расходились женщины.
— Все равно ребенок не будет жить.
— Пусть уж лучше сразу бросит.
— Слышали, ей еще не нравится, что Исмаил приносит.
— Совсем спятила.
— Два кило сахара! Да эта грязнуха отродясь столько не едала.
— Хромая зателяпа!
— Жалко Исмаила. Сердце болит, как жалко.
— Пусть отнесет ребенка!
— Пусть бросит.
На двенадцатый день после того, как отдал ребенка, Исмаил опять пришел к Хромоножке. За спиной тащил полмешка еды. Он вошел в ее одноглазую, покосившуюся хижину, облепленную кизяком и крытую жухлой соломой. Вещей в доме было очень мало. В одном углу стояли три наполненных чем-то мешка да тюфяк с вылезшей наружу набивкой. В другом — тощий бычок на привязи. Оттуда нестерпимо разило навозом и мочой. Тут же примостилась детская колыбелька, в которой лежали рядышком двое детей, немытых, худых и голодных. Их слабые ручки переплелись. Грязь кругом была ужасная. Под крохотным оконцем, не больше пяди, стояли два сосновых долбленых стакана, наполненных заплесневелой водой.
Исмаил не шевелясь стоял над колыбелью. Он не сводил глаз со своего ребенка.
— Эмине, — наконец произнес он, — что с ним стало?
Младенец был невообразимо худ, глаза его запали, кожа на животе и ногах съежилась, посинела и обвисла. В конце концов Исмаил не выдержал и, не сказав больше ни слова, вышел из комнаты.
— Ты только глянь, сестрица Элиф, что он притащил, — сказала Эмине. — Опять сахар! Вот долговязый верблюд! А смотрит-то как спесиво. Еще спрашивает, что стало с его ребенком. А что с моим — ему наплевать. Умирает мой сыночек. Долговязый черт! Жри, мол, два кило сахара, да еще ребенка корми.
Эмине извлекала из мешка один за другим свертки со снедью, ее глаза растерянно бегали.
— Понос у моего. Умрет — как людям в глаза посмотрю?
Чернушка Элиф безразлично бросила:
— А ты зачем соглашалась? Отнеси дитя обратно. Ни к чему тебе столько забот.
— Помрет мой сыночек — что люди скажут? Что своего уморила ради чужого.
Исмаил привалился к изгороди; затем отшатнулся, выдавил сквозь зубы со свистом:
— Потаскуха! Хромая потаскуха!
И ушел покачиваясь, словно пьяный.
А еще два дня спустя Хромоножка притащила дитя Дженнет.
— Если мой помрет — что люди говорить станут?
Дженнет отправила дитя обратно Исмаилу.
Скирда была уже выше человеческого роста. Перед зарей Исмаил начал метать копны, а сейчас уже близился полдень. Он отбросил вилы, плеснул на голову воды из кувшина, стоявшего в тени скирды. Напарник Исмаила — молодой парень с густыми ресницами — неустанно погонял двух гнедых жеребцов, бил их хлыстом, заставляя быстрее вращать молотилку. Вокруг стоял густой запах опаленного солнцем зерна и соломы.
Исмаил стал на правое колено и сунул тихо плачущему ребенку бутылочку с молоком. Ребенок взял соску и замолк. Лица Исмаила не было видно под толстым слоем пыли. Левую его щеку разрезал глубокий шрам. В порванный ворот полуистлевшей полосатой рубахи виднелась грязная волосатая грудь.
Он низко наклонился над ребенком и, осторожно поддерживая одной рукой бутылку с молоком, другой стянул с себя рубаху. Его бока вздымались тяжело, как кузнечные мехи. Обернувшись через плечо, крикнул напарнику:
— Мехмед, иди сюда, поешь.
Парень остановил коней, приблизился к Исмаилу и развязал котомку с хлебом. Жевал и смотрел, как тот мается с младенцем: стоило невзначай отнять бутылочку, как ребенок заходился плачем.
— Послушай, Исмаил, — говорил с набитым ртом Мехмед, — был в нашей деревне точно такой же случай. Мать умерла, и остался отец с грудным ребенком на руках. Он его носил с собой повсюду. Бедный был человек, никого у него на всем свете не было. Мне мать моя рассказывала, как этот ребенок медленно умирал от голода. Умирал на руках отца. И ничего, выжил. Теперь он большой уже, его все называют сыном курда. Мать говорит, отец у него вовсе и не курд был, просто он под конец завернул дитя в старый мешок и оставил посреди деревни на камне у источника. А сам, как говорится, ноги в руки и дал деру из деревни. Ребенка подобрала одна курдская женщина, выкормила, вырастила. Потому и зовут его сыном курда. Отец так никогда и не вернулся в деревню, где он — никто не знает. Ищи ветра в поле. Мне мать все это рассказывала.
Исмаил внезапно вскочил, смахнул с груди прилипшую солому, натянул подсохшую рубаху, подхватил ребенка на руки и торопливо зашагал куда-то.
Слепая, заслышав шаги, настороженно повернулась в сторону двери.
— Кто там? — спросила она. — Кто пришел? Там что, младенец плачет?
— Это я, Исмаил, матушка.
— Не серчай, миленький, не узнаю я тебя по голосу.
— Это я, матушка, афшар[38] Исмаил, бывший батрак Дурмуша-ага.
— А-а-а, — печально протянула слепая, — у всех нас душа изболелась за жену твою Залу. — Голос ее звучал протяжно и надрывно, в нем стояли невыплаканные слезы. — Не дождалась бедняжка своего счастливого часа. Да падет эта грязная Хромоножка жертвой за Залу и несчастного сиротку. Ах, если б мой сын был с нами! Невестка Хюрю не ходила бы на работу. И я бы тогда взяла младенчика к себе, выходила бы его. В память о Зале я бы что хочешь сделала. Миленький, он плачет на твоих руках. Положи его в колыбель рядом с моим внуком. Положил? Баю-бай, ягненочек, баю-бай, малышечка.
Она тихо-тихо покачивала колыбель.
— А когда должен вернуться твой сын Махмуд, матушка? — спросил Исмаил. — Когда его отпустят?
— Баю-баюшки-баю…
Слепая вроде бы не слышала вопроса, но вдруг взорвалась:
— Когда, спрашиваешь? Слышал ли ты, сынок, чтобы правительство от своих прав отказалось? Когда… Разве эти, из правительства, откажутся? Баю-баюшки-баю… Сколько на свете живу, такого еще не встречала. Спи, сироточка, усни… Деньги на дорогу уже собраны, Исмаил, собраны, миленький. Баю-бай, бедняжка, сладко спи, сиротушка… Правительство говорит: пусть отдаст деньги, тогда отпустим. Так они говорят, эти, из правительства. Спи, красавчик ненаглядный, крепче глазки закрывай… Пока деньги не отдаст, говорят, будет сидеть в тюрьме хоть до самой смерти. Баю-бай, бездольный мой… Деньги-то, милый, немалые. Легко ли нам такие собрать? Баю-бай, малюточка… У нас только Хюрю работает. Много ли проку, когда одна женщина работает? Баю-баю-баю-бай, крепче глазки закрывай… Сколько раз говорила: пойду я, старая да слепая, упаду в ноги самому главному, может, смилуется. Какое там! Говорят, без денег толку не будет. Баю-баюшки-баю, разнесчастненький ты мой!
Исмаил обвел взглядом комнату. В ней было так тесно, что с трудом смогли бы уместиться поставленные впритык две кровати. Стены — не оштукатуренные плетни, сквозь которые проникал слабый солнечный свет, однако все прибрано и чисто.
Слепая сидела у самой двери. Она покачивала колыбель и пела:
— Баю-баю-баю-бай… Ишь как жалобно скулит. Сироты, они завсегда особо жалобно плачут. Ох, нехорошо мне, милый. С того дня, как Махмуда взяли, лихоманка меня ни на час не отпускает. Баю-баюшки-баю… Треплет меня, проклятая, сил не осталось никаких. Цветик-солнышко, усни… Если б только Махмуд был здесь. Спи, красавчик, засыпай… Разве он допустил бы, чтобы дитя бедной Залы бесприютным осталось? Баю-баю-баю-бай…
Она на мгновенье умолкла, протянула дрожащую руку:
— Ты где, Исмаил? Дай мне твоего ребеночка.
Исмаил взял ее руку и приложил к личику сына.
— Вай, сироточка! Кожа да кости остались. Хюрю снопы вязала, теперь на прополку хлопка пошла. Баю-баюшки-баю… Кожа да кости.
На закате вернулась Хюрю. Едва вошла, сразу поняла, в чем дело. На полу тяжко стонала слепая старуха, ее трепала жестокая лихорадка. Исмаил покачивал колыбель.