Гений и злодейство, или Дело Сухово-Кобылина - Станислав Рассадин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Почему Варравин — гений взятки, а Тарелкин — нет? Потому что, смешно сказать, в нем, как в Кречинском, который пасовал перед свободным от всех разновидностей чести купцом Щебневым, есть еще предрассудки, коих лишен Варравин, личность также почти беспредельно свободная.
Не о нравственных предрассудках речь; с нравственностью, то бишь с ее отсутствием, у Кандида Касторовича Тарелкина все в порядке. Он не догматик и не цепляется за рабскую верность каждой букве промышленной взятки, добросовестно помогая Варравину ставить на Муромского капкан. Но до варравинской диалектики он не дорос, его рядовое сознание еще не совсем готово отказаться от формулы «деньги — товар»:
— Здесь у людей даром ничего не берут, нахрапом или озорством каким, никогда.
Тарелкин пока не отряс со своих ступней, хоть и старающихся идти в ногу с веком, прах прошлого, где царил легендарный учитель Варравина Антон Трофимович Крек, о котором со священным ужасом вспоминал и Иван Сидоров и который брать уж брал, но и дело делал.
Диалектик Варравин берет — и дела не делает, не то чтобы нарушая при этом круговой закон воровской общины (за что, находясь на любой высоте, можно жестоко поплатиться от хранителей оного), но превозмогает, перерастает его. Чует логику движения вперед, которую кому же и постигать первым, как не гению в своем деле?
Варравин — Давид Рикардо и Адам Смит бюрократической экономики; он получает деньги, ничего не давши взамен; он производит нечто из ничего. Он реформатор, новатор, революционер.
Бюрократ ли он, как его начальник Князь? По душе, я имею в виду, по содержанию, а не просто по званию и положению?
Во всяком случае, ему доступно удовольствие быть таковым…
— Позвольте себя представить — ярославский помещик, капитан Муромский.
Это их первая встреча.
— Мое почтение.
— Наслышан будучи о вашей справедливости, прошу принять участие.
— Садитесь… Едва ли в чем могу быть полезен.
— Благосклонный ваш взгляд всегда полезен.
— Ошибаетесь. В ведомстве нашем ход делопроизводства так устроен, что личный взгляд ничего не значит.
Это нам уже знакомо:
— Объясняйте: только дело — и не страдание… Мы, сударь, обязаны не ощущать, — а судить.
Княжеское, классически бюрократическое.
Но дальше:
«Варравин (поворачиваясь к Муромскому и закрывая бумаги). Впрочем… в чем состоит просьба ваша?
Муромский (очень мягко). Вам, конечно, известно дело о похищении у меня солитера губернским секретарем Кречинским.
Варравин (помягче). Оно находится у нас на рассмотрении и несколько залежалось. Не взыщите. Дел у нас такое множество, что едва хватает сил. Со всех концов отечества нашего стекаются к нам просьбы, жалобы и как бы вопли угнетенных собратов; дела труднейшие и запутаннейшие. Внимание наше, разбиваясь на тысячи сторон, совершенно исчезает, и мы имеем сходство с Титанами, которые, сражаясь с горами, сами под их тяжестью погибают. (Оправляется с удовольствием.)»
Каков?
И еще:
«Варравин…Где же истина, спрашиваю я вас? (Оборачивается и ищет истину.) Где она? где? Какая темнота!.. Какая ночь!.. и среди ночи какая обоюдоострость!..»
Дурное актерство? Беззастенчивая, грубая, наглая ложь? Не совсем так.
Ложь-то она, конечно, ложь, но по-своему вдохновенная, и актерство нельзя сказать, чтобы дурное. «Оправляется с удовольствием», — то есть по крайней мере у одного зрителя, у себя самого, Варравин, без сомнения, имеет успех, а он отчасти для себя и играет. Он увлечен, как всякий актер, он очень нравится себе в роли Титана, стало быть, в некотором роде даже искренен.
Он играет роль законника, слуги неумолимого правосудия; играет со знанием дела, ибо его пустословие касательно Титанов и обоюдоострости вполне в духе истинного бюрократизма, отвечает самой его сути, и недаром Победоносцев приметил у Виктора Панина «искусство облекать в официальные формы и громкие слова — пустоту содержания…».
Искусство нешуточное, необходимое истовому и последовательному бюрократу, для которого форма важнее смысла, бумага надежнее живого человека и чья служебная функция — этого человека обезличить. Абстрагировать до уже неопределимых и неощутимых размеров общего и даже просто пустого места, когда одна обыкновеннейшая описка, узаконенная резолюцией, по этой причине оказывается неприкосновенна, а другая вообще вырастает в подпоручика Киже.
Но тут-то и определяется их различие, «чистого» бюрократа Панина (или, возвращаясь в лоно художественной литературы, скажем: Князя) и Варравина. Слова последнего также громки и красивы, но о пустоте содержания говорить не приходится.
«Муромский…Стало, по вашему закону, шулеру Расплюеву больше веры, чем мне. Жесток ваш закон, ваше превосходительство.
Варравин (улыбаясь). Извините, для вас не переменим. Впрочем… пора кончить; я затем коснулся этих фактов, чтобы показать вам эту обоюдоострость и качательность вашего дела, по которой оно, если поведете туда, то и все оно пойдет туда… а если поведется сюда, то и все… пойдет сюда…
Муромский (с иронией). Как же это так (качаясь) и туда и сюда?
Варравин. Да! И туда и сюда. Так что закон-то при всей своей карающей власти, как бы подняв кверху меч (поднимает руку и наступает на Муромского; — этот пятится), и по сие еще время спрашивает: куда же мне, говорит, Варравин, ударить?!.
Муромский (с испугом). Боже милостивый!..
Варравин. Вот это самое весами правосудия и зовется. Богиня-то правосудия, Фемида-то, ведь она так и пишется: весы и меч!
Муромский. Гм… Весы и меч… ну мечом-то она, конечно, сечет, а на весах-то?..
Варравин (внушительно). И на весах, варварка, торгует».
После чего пойдет блистательный — но не цитировать же всего, что этого очень достойно, — диалог-торг.
Свершается переход от роли содержательно пустословящего бюрократа (да, да, содержательно, ибо пустословие и составляет содержание бюрократической деятельности) к роли человека вполне и законченно делового. И именно в этом переходе, в самом процессе его, в движении выявляется сущность Варравина. Не просто взяточника с непомерными аппетитами, но, еще и еще скажу, диалектика взятки.
Он, говорил я, производит нечто из ничего. Добавлю: он сам это «нечто», возникающее из ничего.
Бюрократизм — сила непроизводящая, выморочная, вне-и надсословная; в который раз обращусь к словам Герцена:
«…У нас между дворянством и народом развился не один дворовый человек передней, но и дворовый человек государства — подьячий. Бедная амфибия, мещанин без бороды, помещик без крестьян, «благородный» чернорабочий без роду и племени, без опоры, без военной посадки, сведенный вместо оброка на взятки, вместо «исправительной конюшни» на канцелярию и регистратуру, трус, ябедник и несчастный человек… подозреваемый во всем, кроме несчастности…»
Когда этот «подьячий», эта бюрократическая особь поднимается на высоту, где она почти неразличима для прочих, — как В иктор Панин или Князь, — она сохраняет свои родовые черты и даже являет их в наиболее чистом, кристаллизованном виде. Потому что не зависит от бытовой конкретности, от бедности или хотя бы от тарелкинских разорительных соблазнов, от того, что мешает бюрократу быть «чистым» бюрократом, служащим идее бюрократизма, не отвлекающимся для мошенничества и взятки, не нуждающимся в сожалении, пусть столь презрительном, как герценовское.
Судьба и добродетель бюрократа — быть ни тем ни сем; он, писал публицист Николай Александрович Мельгунов, «как бы гражданин иной земли… не он существует для нации, а нация для него». Он межеумочен — прежде всего по своему положению в обществе, а если дорастет до самосознания, то и по самосознанию. Он ценит обезличенность — иногда в себе и всегда в других. Оттого Князь в «Деле», с сознанием собственного достоинства заявляющий Муромскому о невозможности считаться с его «страданием», совершенно логичен, даже безупречен с точки зрения идеи бюрократизма, которую он в данном случае и воплощает. Для Князя не существует лица, не существует человека, что ему самому искренне кажется верхом справедливости и беспристрастия. Но если в исполнителе какого бы то ни было долга выхолощено человеческое, если и в просителе человеческого не видят, если человек — ничто и, стало быть, долга перед ним попросту не существует, — отчего не продолжить логику? Не шагнуть дальше?..
Шагают. И на свет является Варравин.
У Князя, «честного бюрократа», самоценным, самодовлеющим становилось дело, отчужденное от «страдания» просителя. У Варравина взятка, всегда бывшая, по крайней мере, надежным залогом исполнения, так же самодовлеюще отчуждается даже от этого долга.