Горечь - Юрий Хазанов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он был в восторге, когда придумал это название. А сейчас не только «робин-гудка», сейчас слово «письмо» вызывало у него отвращение.
— Забери это, — повторил он.
Когда Женька вернулся в комнату, Шура выглядел почти как обычно: исчезла с лица печать свершившегося несчастья, оставив лишь лёгкие следы в виде необычной молчаливости и некоторой нервозности. Но следы эти быстро развеялись после третьего или четвертого хода белых, когда Шура с негодованием увидел, что ему (ему!) собираются сделать детский мат. И он быстро выправил положение…
В тот же вечер на кухне, натирая мочалкой обеденные тарелки, Шурина мама жаловалась Раисе Андреевне, что просто не понимает: всё так хорошо было, а сегодня опять у Шуры аппетита нет, температура немного поднялась, и вообще мальчик какой-то странный, говорить не хочет…
После чая, тем же вечером, выстраивая на кухонном столике протёртые чашки и блюдца, Шурина мама сказала всё той же Раисе Андреевне, что ей удалось наконец расшевелить сына — теперь она всё знает… Подумать только: так травмировать ребёнка! Нет, она ничего не говорит: письма интересные, и человек он безусловно хороший, но ведь можно просто прийти и побеседовать, а не устраивать какие-то тайны мадридского двора. Мальчик уже напридумывал себе Бог знает что! Как будто ему девочка одна из их класса писала, Маша Громова… Представляете? А потом узнаёт, что никакая не Маша, а наш старый холостяк… Забаву себе нашёл…
Раиса Андреевна согласилась с ней во всём и добавила с тонким намеком, что у ихнего Оскарчика вообще добрейшее сердце, и оно давно лежит к мальчику, но не только к нему, а и к его маме, которая…
— Глупости какие! — прервала мать Шуры, но уверенности в её тоне не было.
Что касается самого Шуры, то ни мать, ни более умудрённая в жизненных коллизиях Раиса Андреевна просто не представляли себе, что тут можно сделать и чем помочь…
* * *Итак, мы с Лизой (я не говорил, что она была в красном пальто, которое ей исключительно шло?) поднялись на лифте на шестой этаж и вошли в квартиру. Я провел её сразу на кухню, чтобы там поискать обещанный кофе, которого, конечно, не было в помине. Но раскрыть створки шкафчика я не успел, потому что, обернувшись, взглянул на Лизу. Она уселась на высокий табурет, стоявший в углу, и я не мог оторвать от неё глаз! Ну, отчего ни один мужчина никогда в жизни не сядет, не встанет, не сделает такого движения, чтобы просто посмотреть — и отдай всё, да мало? А женщина — это же чудо-юдо какое-то!.. Кстати, у животных таких гендерных различий не наблюдается: у них что кошка, что кот одинаково изящны, пластичны, изысканны… (Не хватает определений, чтобы подобрать.) И ведь никакой нарочитости, жеманства (я говорю сейчас опять о Лизе) — всё абсолютно естественно: поворот головы, изгиб тела. Если спокойно разобраться — сидит себе на высоком табурете утомлённая женщина, давно уже не юная, с милым живым лицом, чуть вздернутым носом, чудесными каштановыми волосами… Сидит и ждёт кофе, которого нет и не будет! А что будет?.. Ей-Богу, я сам ещё толком не знал этого, но Природа, видимо, знала. (Не слишком ли часто на Неё ссылаюсь — уж не вознамерился ли сделать Её ответственной за все свои прегрешения?..)
В общем, так и не раскрыв шкафчик, я приблизился к Лизе, обнял её. Обнял и тесно прижался — и в этом движении, помимо всего прочего, было, поверьте, благодарное удивление… Да, для меня была удивительна — женщина вообще и она, Лиза, в особенности. И я откровенно стремился выразить ей это, не нарушая тишины звуками голоса. После недолгого молчания Лиза произнесла полувопросительным тоном, естественно и просто:
— Ты хочешь?
Угадать это было уже нетрудно, и я ничего не ответил.
— Хорошо. Сейчас…
Она поднялась и направилась в ванную.
(Разумеется, как и решительно всё на свете — литературу, музыку, чувства, слова и поступки — то, что пытаюсь сейчас описать, позволительно толковать по-всякому: высокомерно или снисходительно, гневно или с пониманием; можно небрежно, через губу, процедить, что нечего под самый банальный «кОитус» (половой акт, спаривание, совокупление, соитие) подключать воспевание и прославление женщины — и тем самым представить обыкновенный адюльтер как нечто неотвратимое и чуть ли не предписываемое свыше. Измена — она и в Африке измена, даже если о ней говорить хореем или гекзаметром… Что ж, тут спорить не о чем: как говорится, «jedem das seine». То есть, «каждому своё»… суждение.)
Я поторопился к себе в комнату, скатал покрывающий тахту колючий ковёр, положил ещё одну подушку. Если из чувства некоторого стеснения прибегнуть к велеречивому языку старинных романов, звучащему ныне с чуть уловимой иронией, то я бы возговорил примерно в таком духе: умонастроение на меня снизошло возвышенное — я жаждал в лице (и в теле) Лизы выразить свою благодарность всему роду женщин; хотел — молча, без слов — сказать ей, как она (и все они) удивительны и прекрасны, как услаждают глаз, душу (и тело). И много чего ещё хотел бы сказать…
Она вскоре вернулась. На ней был только мой длинный купальный халат («made in China»). Свет в комнате тушить не хотелось. Лиза и не просила об этом.
Благодарность… Это слово крепко застряло у меня в голове. Как полнее выразить её?.. Внезапно пронзило желание (продолжая пользоваться допотопным языком) лобзать её всю — от пяток до макушки. Или наоборот. Я избрал первый вариант. Но не от пяток, а от того места, где начинаются (или кончаются) чресла…
Мы не говорили ни слова. Становилось прохладно, я натянул одеяло на нас обоих. А потом — всё было почти как обычно. Потом — мы уснули, но вскоре проснулись, и опять было почти как обычно. Перед рассветом — мы снова не спали — Лиза случайно угодила пальцем мне в глаз. Было очень больно, но я мужественно рассказал по этому поводу анекдот — о том, как на старушку в тёмном подъезде напали два пьяных мужичка, но не с целью ограбления, а совсем наоборот. Ощутив их намерения, она с тревогой и возмущением воскликнула: «Как вы можете? А если в глаз?..» Мы посмеялись и опять уснули.
Когда окончательно проснулись, глаз сильно болел, и Лиза сказала, нужно срочно ехать в Глазную на Тверской, она поедет со мной, только сначала позвонит туда, где заночевал её Шура.
Мы ехали в пустом троллейбусе номер 1, глаз здорово щипало, но я всё равно хорошо видел сидящую рядом со мной красивую женщину в красном пальто. Просидев в шумной полутрезвой очереди к врачу, я получил рецепт на какую-то мазь, и мы отправились в аптеку на углу Дегтярного, наискосок от больницы. В доме, где аптека, я в последние недели несколько раз бывал в гостях у Анастасии Ивановны, женщины, проведшей два десятка лет жизни в заключении и в ссылке и недавно вернувшейся в город, где семьдесят лет назад она родилась в благополучной семье создателя и первого директора Музея изящных искусств Ивана Цветаева.
Я вспомнил об этом, потому что, когда думаешь о ней или видишь её, возникает порою странное подспудное желание стать таким же глубоко верующим, как она, и так же спокойно и достойно, без принуждения, исполнять христианские заповеди, в том числе и ту, что гласит о грехе прелюбодеяния…
Мы вернулись с Лизой на улицу Черняховского и, уже не таясь, прошли мимо дежурной по подъезду, позавтракали, моему глазу стало легче, и потом Лиза, отвечая на мои расспросы, поведала немного о себе, но больше о своём сыне, о том, что произошло с ним года три с лишним назад. Это была занимательная, на мой взгляд, история, к тому же хорошо рассказанная — её начало вы могли прочитать на предыдущих страницах. Теперь, если пожелаете, можете насладиться финалом, который я предварю совсем кратким словом.
Быть может, читатель заметил, что автор всего этого повествования не один уже раз прибегает к сюжетам о несовершеннолетних, об их отношениях между собой, со взрослыми. В этой своей склонности я нахожу свидетельство того, что Природа, в некотором смысле, закрепила и за мной тот участок, на котором мне суждено было пребывать почти три четверти жизни и который носит название «детская литература». Отсюда, вероятно, мой повышенный и даже корыстный интерес к тому, что происходит с детьми (и со взрослыми) — в их душах, в семьях, в школе и, вообще, везде. Отсюда и желание, ставшее потребностью, — писать о них…
* * *И поэтому затрудню вас финалом истории, которая может быть названа «Я — Робин Гуд».
На последней перемене к Маше Громовой подошла школьная нянечка и сказала:
— Слышь, тебя там какой-то гражданин спрашивает. Цельный урок, с той ещё переменки, всё ждёт и ждёт. Может, родственник какой?
— Не знаю, тётя Нюша. А что он говорит?
— А ничего не говорит. Позови Машу Громову, и всё. Что я, обязана ему? А объяснять ничего не хочет… Чего натворила, признавайся?
— Вроде ничего, тётя Нюша. Где он? А то звонок скоро.