Даниэль Штайн, переводчик - Людмила Улицкая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Накануне аудиенции я целый день ходил по Риму катакомбному — совсем другое дело: тайный, маленький, скрытый мир, желающий от этой городской силы укрыться и создать какое-то независимое существование. Никогда и ни у кого это не получается. Хотя трогает до глубины души. Большая вера, простодушие и дерзость чувствуется в нежелании признавать величие и силу. Я вышел из катакомб совершенно спокойным, перестал беспокоиться по поводу завтрашней встречи.
Вдруг я понял, что иду на исповедание веры, и готов говорить всё, что думаю, ничего не скрывая и не умалчивая. А там — будь что будет. Хотя я знал, что мой судья отличается от Понтия Пилата тем, что никогда не задаст риторического вопроса «что есть Истина?», а точно знает, что именно она есть.
Префекта я уже видел, первый раз на встрече со священниками Восточной Европы и ещё раза два. Но не так близко. Он высокий, ну, ростом высокий. Ты ведь знаешь, Хильда, что из всех рослых людей ты одна не вызываешь у меня внутреннего беспокойства. Очень высокие и очень низкие — разные породы. Ладно. В общем, мне с невысокими людьми комфортнее. Не считая тебя, конечно.
Он сразу же сказал, что читал обо мне, знает о моём военном прошлом и считает, что в Церкви подобные мне священники, прошедшие войну, особенно ценны. И тут я подумал, что никакого толка от этого разговора не получится. Я не стал говорить о реальном смысле всех опытов войны. Подумал: что, он не знает, как война ожесточает, искажает и разрушает человека? Но он очень тонкий собеседник — мгновенно почувствовал мою реакцию, переменил тему:
— Вы служите на иврите?
Я объяснил ему особенности христиан моей общины, для которых иврит часто оказывается единственным общим языком: среди моих прихожан есть пара — она голландка, а он испанец, а говорят они между собой на иврите. Таких немало. Раньше я служил по-польски, а теперь выросло новое поколение, и дети польских католиков уже почти не знают польского. Иврит им родной язык. Кроме того, есть и крещёные евреи, переехавшие из других стран.
Он спросил о переводах, и я сказал, что некоторые переводы уже существовали, некоторые мы сами сделали, а псалмы, к примеру, мы берём из еврейских источников.
Я прекрасно понимал, что у него есть донос, в котором наверняка написано, что я не читаю «Кредо». А что там ещё написано, могу только догадываться.
Префект неожиданно пошёл мне навстречу — сказал, что христианство было мультикультурным, что ядро, сердцевина должны быть для всех общими, а оболочка может быть у разных народов разной. Латиноамериканец совсем на похож на поляка или ирландца.
Я страшно обрадовался, я и представить себе не мог, что найду в нём союзника: я пересказал ему мою встречу с одним африканским епископом, который с горечью мне говорил, что он учился в Греции, служил в Риме, усвоил европейскую форму христианства, но он не может требовать от своих прихожан-африканцев стать европейцами.
«Наши традиции древнее, да и церковь африканская древнейшая, и мои люди пляшут и поют в Храме, как царь Давид, и когда мне говорят, что это неблагочестиво, я могу ответить только одно: мы не греки и не ирландцы!» — вот что он мне сказал. И я сказал, что тоже не понимаю, почему африканцы должны служить по-гречески или по-латински, чтобы понять, что говорил равви из Назарета!
— Но всё-таки Наш Спаситель был не только раввином из Назарета! — заметил Префект.
— Да, не только. Он для меня, как и для апостола Павла, Второй Адам, Господь, Искупитель, Спаситель! Все, во что вы веруете, я в это тоже верую. Но во всех Евангелиях Он «Равви». Так назьшают его ученики, так называет его народ. И не отнимайте у меня моего «равви». Потому что это тоже Христос! И я Его хочу спросить о том, что для меня важно, по-еврейски, на его языке!
Понимаешь, Хильда, я подумал: да, он прав. Священники, прошедшие через войну, чем-то отличаются. Например, я не боюсь сказать то, что я думаю. Если он запретит мне служение, я буду служить один в пещере. Здесь, в Риме, существовала большая, еврейская церковь в пещерах. И я сказал:
— Я не могу читать «Кредо» из-за того, что оно содержит греческие понятия. Это греческие слова, греческая поэзия, чуждые мне метафоры. Я не понимаю, что греки говорят о Троице! Равнобедренный треугольник — объяснил мне один грек, и все стороны равны, а если «filioque» не так использовать, то треугольник не будет равнобедренным… Называйте меня как хотите — несторианцем, еретиком — но до IV века о Троице вообще не говорили, об этом нет ни слова в Евангелии! Это придумали греки, потому что их интересуют философские построения, а не Единый Бог, и потому что они были политеисты! И ещё надо сказать им спасибо, что они не поставили трех богов, а только три лица! Какое лицо? Что такое лицо?
Он нахмурился и сказал:
— Блаженный Августин написал нам…
Я его перебил:
— Я очень люблю мидраши. Притчи. И есть такая притча про Августина, которая мне нравится гораздо больше, чем все его пятнадцать томов о Святой Троице. По преданию, когда Августин прогуливался по берегу моря, размышляя о тайне Святой Троицы, он увидел мальчика, который вырыл ямку в песке и переливал туда воду, которую зачерпывал ракушкой из моря. Блаженный Августин спросил, зачем он это делает. Мальчик ему ответил:
— Я хочу вычерпать все море в эту ямку!
Августин усмехнулся и сказал, что это невозможно. На что мальчик ему сказал:
— А как же ты своим умом пытаешься исчерпать неисчерпаемую тайну Господню?
И тут же мальчик исчез. Это не помешало Августину написать все его пятнадцать томов.
Ты знаешь, Хильда, я ведь стараюсь больше молчать, но тут меня понесло! Как можно вообще об этом разглагольствовать? Этой высокомудрой болтовнёй непостижимость Творца ставится под сомнение! Они уже постигли, что есть три лица! Как электричество устроено, никто не знает, а как устроен Бог, они знают! У евреев тоже есть такие исследователи, каббала этим занимается! Но меня это не интересует. Господь говорит: «Возьми свой крест и иди!» И человек отвечает «да!» — вот это я понимаю.
Вы, господин Префект, только что говорили о том, что ядро, сердцевина должны быть для всех общими. И эта сердцевина нашей веры — сам Христос. Он есть «необходимое и достаточное». Я вижу в нём Сына Божия. Спасителя и Учителя, но я не хочу видеть в Нём сторону богословского треугольника. Кто хочет треугольника, пусть треугольнику и поклоняется. Мы не так много о Нём знаем, но несомненно, что он был еврейский учитель. Оставьте нам его как Учителя!
Знаешь, Хильда, я, конечно, орал. Но я вижу, он улыбается.
— Сколько, — он говорит, — у тебя прихожан?
— Пятьдесят, шестьдесят. Ну, сто…
Он кивнул. Понял, что он меня не победил. И ещё понял, что слушателей у меня немного…
Мы ещё с час разговаривали, и разговор был интересный. Он человек глубокий и высокообразованный. В общем, разошлись с миром.
Хильда, я вышел из Конгрегации. Пошёл в Собор Святого Петра, стал на колени и сказал ему на иврите: «Радуйся, Пётр, мы снова здесь! Нас так долго не было, но вот мы!»
Мне кажется, я имел право это сказать: наша маленькая церковь еврейская и христианская. Ведь так, не правда ли?
Я вышел от Петра, сел на ступенях на солнышке, и прямо на меня идёт отец Станислав, секретарь Папы. Прошлый раз, три года назад, когда я хотел к Папе на аудиенцию попасть, он меня не пустил. Ну, это я напрасно, может, так говорю, что он не пустил, так мне показалось… А теперь он вдруг сам ко мне подходит:
— Его Святейшество недавно о тебе вспоминал. Подожди меня здесь, я к тебе скоро выйду.
Я сижу. Странная история. Через пятнадцать минут прибегает отец Станислав — на ужин приглашает. Послезавтра.
Два дня я ходил по Риму. Я люблю ходить пешком, ты знаешь. Рим большой город, я неплохо его знаю, был там четыре раза. Ходил и думал, что я должен сказать Папе то, что никто ему не скажет, и другого случая может не представиться. Ничего из важных вещей нельзя упустить — я как перед экзаменом в школе себя чувствовал.
Всё время шёл дождь — то мелкий, то сильный. А потом начался ливень сильнейший. Одежда промокла насквозь, и я чувствовал, как по спине ползут капли воды. Я шёл по широкой пустынной улице, справа и слева ограды, мокрые деревья, уже темнеет, вижу вдали скелет Колизея, и все. Ну, хорошо, доберусь до Колизея, а там сяду в автобус, подумал я. Тут я как раз поравнялся с телефонной будкой. Дверца приоткрылась, и мокрая девчонка крикнула мне по-английски:
— Падре, заходи к нам!
Я заглянул в будку — их там было двое, совсем молоденькие хиппи, мальчик и девочка, обвешанные ожерельями и браслетами из ракушек и цветных камушков. Такие симпатичные детки. Они ужинали. Большая бутылка воды стояла в углу, в руках у них был разломанный багет и несколько помидоров. Я втиснулся — места хватило и на троих.