Необыкновенное лето - Константин Федин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ну? – с извиняющейся улыбкой спросила Ася.
– Змий соблазнял меня вкусить от древа познания, – сказал он.
Она улыбнулась смятеннее, но игривей:
– И что же, грехопадение свершилось?
– Завари мне свежего чаю.
Он налил такого крепкого чаю, что она испугалась за его сердце. Он лёг и пролежал до сумерек, глядя в потолок.
Потом он вывел Асю в сад. Они сели на перевёрнутую тачку, которую любил катать по дорожке Алёша. Они говорили неторопливо о вещах ясных и одинаково близких им обоим. Решение уже сложилось, но они вели к нему друг друга нарочно с оглядкой, проверяя заново все пережитое.
Они надолго примирились бы с тишиной этого заброшенного сада, где просвирник, перевитый вьюном, бедно стлался под ногами, да мальвы жались к забору, да плотные тополя навесом заслоняли небо. Конечно, это не был райский сад, но потому, что их изгоняли отсюда прочь, им было жаль его. Ещё вчера беглецы, сегодня они становились изгнанниками. Им оставалось стремиться к другому такому же укромному углу. Тот самый Балашовский уезд, вожделенный и недосягаемый, ради которого они покинули Петербург, опять делался единственной целью. Там, конечно, ещё сохранилась хуторская усадьба, где доживали старики Анастасии Германовны, там найдётся и хлеб, и кров над очагом, там никто не посягнёт на человеческую неприкосновенность. Они договорились отправиться туда немедленно.
Вечером Пастухов сообщил решение Дорогомилову.
Арсений Романович в последнюю неделю обретался в непреходящем возбуждении. События будто дразнили его честолюбие. Он корил себя бездействием. В городе росла тревога, люди на разные лады готовились встретить надвигавшуюся грозную перемену. А он листал за конторкой ведомости и гроссбухи, как это делал всю былую жизнь. Он сердился на свою неспособность повернуть с проторённой дороги. Известие о том, что выселение из насиженного гнёзда должно состояться, он встретил вдруг без всякого противления, но с тайной надеждой, что это будет толчок к каким-то очень важным действиям – может быть, к переходу на военную службу, а то и к выступлению на фронт. Да, он сменит заветшалый сюртук на гимнастёрку, подтянется ремнём, выкинет галстуки, сбреет бороду и гриву! Маршировать он может превосходно, ходоком он был всегда неутомимым! Жизнь, в сущности, позади, но она ещё теплится, и тепло её надо отдать за благородное дело.
– Позвольте, – изумился Арсений Романович, когда Пастухов объявил, что завтра увозит семью в Балашов, – ведь там, подать рукой, идут бои! Как же можно – с мальчиком? Там кругом – белые!
– В нашем положении безразлично – какие. Раз меня до этого довели. Нам нужен дом, – даже с некоторой заносчивостью ответил Пастухов.
Арсений Романович не сказал на это ни слова, а только отшатнулся немного и потом молча, совершенно неучтиво удалился к себе тёмным коридором.
Короткий этот разговор слышал Алёша. Его поразило, как отвернулся Арсений Романович от отца. Он ни разу не замечал на лице Дорогомилова такого осуждения. Он насилу заснул, и ночью все время свергался и летел то с колокольни, то с горного обрыва, то с самого кончика мачтовой реи – в бурлящую воду, и просыпался в горячем поту, и слышал, как мама и Ольга Адамовна шуршат на полу газетами, завёртывая посуду, и папа сопит, продёргивая в свистящие пряжки и затягивая с хрустом ремни саквояжей.
К Вите и Павлику Алёша питал уважение с того первого часа, как увидел их в настоящей драке. Он ощущал перед ними почтительный страх, как перед существами несравненно более ценными, чем он сам, и привык говорить им всю правду. Поэтому, когда на другой день мальчики забежали в обед к Арсению Романовичу, он приготовился обо всём рассказать. Но, очутившись с ними в саду, он догадался, что уже все известно, и ему сделалось почему-то до боли стыдно.
Павлик и Витя разглядывали его ещё отчужденнее, чем в минуту незабвенного знакомства в кабинете Арсения Романовича. Павлик даже выпятил нижнюю губу, точно приготовился сплюнуть. Витя насвистывал неизвестный и потому крайне поддразнивавший мотив. Наконец он точно сжалился над растерянным Алёшей и спросил презрительно:
– Утекаете?
– Мы уезжаем к маме домой. Это на хуторе у дедушки с бабушкой, – старательно объяснил Алёша.
– Рассказывай. Чего же раньше не уезжали? А как дошло до драки…
– До какой драки? – спросил Алёша.
– До такой…
– Они – белые, – сказал высокомерно Павлик.
– Нет, мы не белые, – сказал Алёша слабым голосом.
– А чего же вы против красноармейцев? – спросил Витя.
– Мы не против красноармейцев, – возразил Алёша, и один глаз его заблестел от слезы.
Все трое постояли безмолвно, не глядя друг на друга.
– Вы сердитесь? – робея, спросил Алёша и чуть подвинулся к Вите.
– Охота была! – ответил Павлик.
– Чего сердиться? – согласился Витя. – Ты маленький, тебя возьмут и увезут.
– Это все папа! – воскликнул Алёша отчаянно и с благодарностью за то, что Витя его понял. – Мне жалко Арсения Романовича… и вас тоже, – прибавил он, страшно краснея.
– Бедные лучше, – обличительно произнёс Павлик. – Мой вот отец беднее твоего, а лучше. Только зашибала.
– Как зашибала? – спросил Алёша.
– Ну, когда на него найдёт, он зашибает.
– Бьёт?
– Не бьёт… а пьёт! Чудак ты какой…
Они ещё постояли, и Павлик позвал Витю:
– Идём, чего дожидаться?!
Они ушли, не попрощавшись с Алёшей, и он остался один, около чёрной лестницы, перед растворённой дверью, через которую долетал сверху шум: там выносили в коридор запакованные тяжёлые вещи.
Потом к этому волнующему шуму прибавились шаги по ступенькам, и Арсений Романович, без шляпы, расстёгнутый и косматый, показался в дверях. Он пробежал мимо Алёши и уже взялся было за щеколду калитки, но вернулся.
Обняв Алёшину голову, он с жаром трижды прижал её к своему животу и потом словно залил лицо Алёши путаными холодноватыми волосами своей бороды. Весь этот необъяснимый, исступлённый порыв объятий и поцелуя длился маленькую долю секунды, и затем, оторвавшись от Алёши, Арсений Романович опять побежал к воротам.
И когда до Алёши долетел дребезжаще звонкий стук калитки и он увидел, что остался опять один, совсем один! – он зажал кулаками глаза и, дёргаясь от плача, стал медленно взбираться по лестнице на верхний этаж. Он так отчётливо понимал, что с ним произошло, что невольно находил новые, недавно совсем чуждые ему слова, определявшие его переживание. Ему казалось, что, всхлипывая, он выговаривает эти необыкновенные, отчаянные слова. Но он только плакал. Вместе с мамой и папой, вместе с Ольгой Адамовной он был отверженным и бежал неизвестно куда! Его все презирали за то, что его отец был хуже бедных, за то, что сам он был ничтожнее и малодушнее Павлика с Витей! Его жалел один Арсений Романович, жалел, любил, но не мог его спасти и покинул навсегда.
Алёша остановился наверху, в летней кухне, около плиты. Он отнял кулаки от глаз и, как когда-то, в первые минуты после приезда в этот дом, увидел перед собой спасательный круг.
Прекрасная вещь лежала на старом месте. Сколько было связано у Алёши ожиданий с этим кругом! Несостоявшиеся походы за рыбой, путешествия на пески к далёкому коренному руслу, гребля вёслами, может быть – горячая работа за парусной оснасткой, может быть – купанье в пароходной волне, и, уж конечно, – костры, костры, костры! Когда Арсений Романович ездил с мальчиками на лодке, он брал с собой этот круг, как верного товарища. И вот с этим верным товарищем Арсения Романовича Алёша прощался теперь, кат с утраченной надеждой. Он чувствовал, что гибнет и что ничто на свете его не спасёт.
Он погладил шершавое раскрашенное пробковое тело круга, подержал оцеплявшие это тело верёвочные петли и крепко припал к нему влажной щекой.
Голос мамы прозвенел в коридоре: «Где наш Алёша, где Алёша?»
Он вытер насухо глаза, щеки и крикнул сурово:
– Я здесь! Пожалуйста… без волнений…
Ещё до заката солнца Пастуховы прибыли, позади гружённых багажом тележек, к вокзалу. Дорогомилов их не провожал. Алёша слышал, как Ольга Адамовна сказала маме: «Он мог не провожать, но проститься он был обязан… этот неприличный господин!» На что мама заметила со своей едва уловимой задумчивой улыбкой: «Он – строгий судия…»
Пастухов не участвовал в разговорах. Его захватило зрелище страстной и многоликой жизни, бившей на площади. Так же как весной, его семья беспомощно стояла перед вокзалом, прикованная к несуразной куче вещей, которую надо было оберегать от нетерпимой человеческой стихии. Но до чего разительны были изменения, происшедшие за недолгие месяцы!
Прежде всего, вокруг стало гораздо больше людей. Образуя сплошную массивную толпу, они рвали её изнутри потоками, завихреньями маленьких толп, кучек и горсток. Одни текли и текли в вокзальные двери, другие напирали навстречу, вылетая наружу целыми гроздьями спрессованных, как изюм, едва не размятых тел.