Поругание прекрасной страны - Александр Корделл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— И боевой, если кто-нибудь тронет моих детей!
— А за кого же ты выступишь, когда придет время, — за Хартию или за союз? — спросил Томос, подмигивая нам.
— Нет уж, в политику я не вмешиваюсь, — отрезала мать. — Одно другого стоит.
— Может, и так, — ответил Томос, — но одно опаснее другого.
— Цели Хартии и цели союза неразделимы, — сказал я горячо.
— Ну и ну! — повернулся ко мне Томос. — А младенцы-то наконец вышли из пеленок. Ты это в «Борце» прочел?
— Цель у них одна, — проговорил я. — Свобода.
— Союзы, — сказал Томос невозмутимо, — объединяют рабочих, чтобы улучшить условия труда с помощью переговоров. Хартия — это знамя восстания против королевы и государства. Если ты член союза, тебя занесут в черный список, а если ты чартист — тебя повесят, помни об этом, потому что решительный час близок. Если выбрать путь Фроста и Винсента, по всей Англии не хватит цепей, чтобы заковать нас.
— На это мы и надеемся.
— Вот видите, что мне приходится терпеть? — вмешалась Мари.
— Я вижу, что ему не миновать беды, — сказал Томос. — А что скажешь ты, Хайвел? Наша единственная надежда — это мирные переговоры, а не оружие: ведь достаточно будет солдатам дать один залп, и все чартисты разбегутся кто куда, оставив тех, кто похрабрее, для виселицы.
— Я думаю так же, как Йестин, — ответил отец, и все, кроме Томоса, глаза вытаращили от удивления. — Хозяева не соглашаются на переговоры, а мы и так уже слишком долго сидим сложа руки. Пусть будет война, раз они этого хотят. Я двадцать лет служил им верой и правдой, прежде чем понял, что они извлекают прибыль из нашей покорности.
— Наконец-то образумился! — засмеялся Томос.
— Старая ты лиса, Томос! — воскликнул я.
— А Бога, значит, ты совсем забыл? — спрашивает мать. — Ты что же, одобряешь насилие и убийства?
— Убийства я не одобряю, — ответил Томос, — ибо верую в заповеди Господни, но насилие — дело другое: не насильно ли изгнал Христос алчных торгашей из храма?
Мать сказала, подойдя ближе:
— Если из-за этой вашей хартии вы пьянствуете и оскорбляете Бейли на пороге его собственного дома, то мы лучше без нее обойдемся, Томос, так и знай!
— Замолчи, Элианор, — сказал отец.
— Замолчу, как же! — крикнула она. — Значит, в этом доме никому и слова сказать нельзя, кроме нас, мужчин, да моей ополоумевшей дочки? До чего мы дожили: проповедники слова Божьего и дьяконы одобряют насилие! С утра до ночи политика да политика, с ума сойти можно. То четыре пункта, то шесть пунктов — оплачиваемые члены парламента, хоть до сих пор мы получали их даром. Тайное голосование, да только не для женщин, будь они хоть вигами, хоть тори. Оставь нас в покое, Томос Трахерн. Как будто железо мало горя приносит, не хватает мне еще вдовой остаться! — Она чуть не плакала.
— Послушай, Элианор, — сказал Томос. — У тебя есть дети и внуки. И к насилию мы должны прибегнуть не ради нашего, уже сгоревшего поколения, а ради них. Или ты хочешь, чтобы они навеки остались рабами, как мы? Даже негры на кентуккийских плантациях работают меньше наших детей. Сколько уже столетий люди борются за свободу — и голыми руками, и мечом, и огнем! Послушай же! Всему свое время, и время всякой вещи под небом. Помнишь, Элианор? Время рождаться и время умирать, время насаждать и время вырывать посаженное, даже время убивать и время врачевать; время разрушать и время строить…
— Время плакать и время смеяться, — сказала Мари рядом со мной, и от неожиданности мы все повернулись к ней. — Время сетовать и время плясать. Время любить, ненавидеть, воевать и жить в мире, мистер Трахерн, и я могла бы еще многое перечислить, но все говорило бы только о любви, а не о ненависти, только о мире, а не о войне. — Тут она встала. — Так что же ответят на это служители Божьи в Судный день?
— Ты знаешь Писание, — сказал Томос, — и заветы, дарованные людям. И судимы мы будем по нашему послушанию — и ты, и я. Но нет такой заповеди, которая повелевала бы честным людям держаться в сторонке, оправдываясь женскими страхами, когда старики и дети голодают и становятся калеками из-за куска хлеба. И долг перед угнетенными повелевает нам поднять тех, кого унизили. Мы изгоним угнетателей из нашей страны, как Моисей послал колена израилевы против мадианитян — Книга Чисел, глава тридцать первая, — и будем убивать их, как были убиты цари мадиамские Евий, Рекем, Цур, Хур, Рева и Валаам, сын Веоров. Так мы изгоним их или убьем, если они станут противиться.
— Я ухожу, — сказала Мари. — Как ты нашел главу в Писании, повелевавшую отлучить Морфид, так ты отыщешь еще какую-нибудь для подкрепления любых твоих слов. Плохо, когда такие люди, как Йестин, начинают думать о мести и убийствах, но у нас не остается никакой надежды, если их подстрекают проповедники! — И она выбежала из дома, хлопнув дверью.
Она уже высоко взобралась на Койти, когда я наконец догнал ее и стал целовать. Задыхаясь, держась друг за друга, мы немножко посмеялись и тихонько пошли дальше рука об руку.
— Вот я и отвела душу, — сказала она. — Он только и знает, что ссылаться на Бога, но вовсе он никакой не христианин.
— Ну, не так уж он плох, — сказал я.
— Да, он не плох, он черен, как грех. Сначала каплет елеем, восхваляет молельню, поносит церковь, а потом, ссылаясь на Библию, требует убийств и крови, да так, что сам дьявол пустится в пляс. Йестин, я боюсь!
— А ты его не слушай, — сказал я.
— Я-то не буду, — ответила она. — А вот как ты? Теперь все старики твердят молодым одно: надо готовиться к битве; но когда придут солдаты, они все попрячутся. Что будет с нами, Йестин, если ты пойдешь за чартистами? Останься со мной, милый. А этим пусть занимаются старики.
— К дьяволу чартистов! — сказал я. — Неужто ты заманила меня сюда, чтобы разговаривать о политике?
Многие годы здесь скапливались сухие осенние листья — мягче этой постели не знал ни один человек. Дыхание Мари было теплым и нежным, и за ее щекой я видел синий склон, уходящий вниз, к красным огням Гарна. Вокруг нас струился ветер, бренчал на ветках, как на струнах арф, тихонько шелестел в траве. Мари опустилась на землю у моих ног, и в горле у меня пересохло, по телу пробежала дрожь, как бывало весной. Такой красивой и хрупкой казалась она, и красота ее была частью ночного мрака. Встав на колени, я поцеловал Мари и расстегнул пуговицы у ее горла; она отвернулась, и сердце ее под моей рукой билось часто и сильно.
— Что за глупости, — шепнула она, — ведь дома у нас есть крепкая кровать и простыни.
— Но нет красоты, Мари. Хочешь — здесь?
Она впилась мне в губы и привлекла к себе. Она обнимала меня все крепче и сильнее, и ее дыхание прерывалось и затихало под моими поцелуями.