Голубой бриллиант - Иван Шевцов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Евгений корректно, но довольно решительно отстранил Любочку и молча стал натягивать на себя плавки. Она наблюдала за ним выжидательно. И восхищалась его крепкой атлетической фигурой. А он был сосредоточенно мрачен. Да, когда-то Соколов действительно в пылу любовных грез делал такие прожекты, но это была скорее сладкая мечта, абстрактная, не учитывающая деталей реальности. Всерьез ее он не воспринимал, поскольку разводиться с Таней не собирался. Теперь он искренне пожалел, что когда-то позволил себе легкомысленную вольность, и решил как-то уклониться от неприятного разговора, затушевать его.
– Я обещал этой весной поехать с тобой в Испанию недельки на две. По пути мне надо будет завернуть в Лондон, повидать сына. Это твердо. На Майорку. Знаменитый курорт.
Его уклончивость насторожила и обескуражила Любочку: она была уверена, что Евгений сдержит обещание, что она заставит его сдержать, и ему не отвертеться, что он принадлежит ей, любит только ее, что с Таней его ничто не связывает (так она внушила себе, хотя сам Евгений о своих отношениях с женой никогда не говорил). Любочка просто повторяла заблуждения многих легковерных, самонадеянных любовниц. «Выходит, он обманул или передумал? Почему, как мог? Я отдала ему свою молодость, поверила. Ну, нет, я не допущу; два года совместной жизни, как жена, клятвы в любви, дорогие подарки, наконец, эта квартира, восторги, всякие ласковые красивые слова – богиня, ангел-хранитель и прочее; надежды, планы – и всё впустую», – лихорадочно размышляла Любочка, глядя, как Евгений застегивает рубашку и не может попасть пуговицей в петельку. Она перепелкой выпорхнула из-под одеяла в чем мать родила и стала усердно застегивать ему пуговицы. Потом, справившись, схватила его руку и приложила ладонью к своему теплому мягкому животу.
Нежно прощебетала:
– Послушай… Слышишь?
– Что именно? Ничего не слышу, – не понял он.
– Там шевелится твой наследник. – И обхватила обеими руками его шею, осыпала своими неземными неподражаемыми (слова Евгения) поцелуями. Эффектная вообще, она была прекрасна в этот миг. Изящно сложенное молодое тело излучало нежность и страсть. Темнорусые волосы двумя пышными локонами падали на плечи и своими концами шаловливо касались ее розовых сосков. Густая челка падала на лоб по самые ресницы.
Говоря откровенно, Соколов ничего не мог и услышать, поскольку сама Любочка толком не знала, беременна она или ей так кажется, потому что хочется забеременеть; она была в полной уверенности, что ребенок прочно и окончательно свяжет ее с Евгением, и она станет госпожой Соколовой. Такой поворот дела вообще-то не представлял для Евгения особой неожиданности. Он, конечно, принимал все меры предосторожности, идя на связь с Любочкой, да и она разделяла его осторожность, по крайней мере, на словах. Весть эта ошеломила Евгения, словно ему не доставало уже существующих проблем. Он взорвался:
– Ты что?! Как тебя понимать?! – Он стоял перед ней в плавках и рубахе, растерянный и разъяренный, смотрел на нее широко раскрытыми глазами и не находил других слов.
– А я тут причем? Ты был неосторожен, я тебя предупреждала, – спокойно, соблюдая хладнокровие, ответила Любочка, вызывающе подбоченившись. Похоже, она была готова к такой реакции Евгения.
– Удивительно! Непорочное зачатие. Так, наверно? – Горькая усмешка исказила его вдруг побледневшее лицо, и он начал торопливо одеваться. Любочка тоже набросила на себя халатик и, понурив голову, прошлась по комнате.
– И он говорит: «удивительно». Он еще удивляется! «Непорочное зачатие». Нет бы вспомнить, сколько раз пренебрегал презервативом.
«Авантюристка, коварная мошенница, все спланировала, продумала и рассчитала. Все, да не совсем все», – сверлили его мозг гневные мысли, но обратить их в слова он воздерживался, по крайней мере, до поры до времени. А сейчас – молчаливое презрение. Он быстро и без слов оделся и решительно направился к двери, но Любочка проворно бросилась наперерез, халатик ее распахнулся, обнажив пряную грудь. Она распростерла руки, чтоб обнять его, он резко остановился и отступил на полшага, демонстрируя всем своим видом решимость и неприступность. И Люба опустила руки и смиренным тоном произнесла:
– Не пугайся: ребенка я воспитаю, сама воспитаю. Я люблю детей и ни в чьей помощи не нуждаюсь. Так что «не боись».
Последнее слово она произнесла с язвительным вызовом и так же демонстративно отошла в сторону, как бы уступая ему дорогу. Евгений сделал шаг вперед и, обернувшись к ней лицом, глухо проговорил:
– Этого ребенка не должно быть. Потом, со временем – пожалуйста, рожай сколько угодно. А пока… потерпи. – И, не сказав больше ни слова, выскочил за дверь, как ошпаренный.
Такого крутого поворота Люба не ожидала. Конечно, она не думала, что своим сообщением обрадует Евгения, но чтоб так резко, грубо… Только что он дарил ей свои ласки, говорил слова любви, в искренности которых она не сомневалась; еще неделю тому назад в этой же постели они говорили о разводе, и Евгений заверял ее, что вопрос решенный, и все дело за временем и обстоятельствами. (Какими именно, он не сказал, а она не стала уточнять: важно, что он готов на развод.) И вдруг – хлопнул дверью, словно влепил ей пощечину. Вот уж действительно, от любви до ненависти один шаг. Люба упрекнула себя: не вовремя и не к месту сказала она о беременности. Он взвинчен стрельбой и тем, что резко сократилось число вкладчиков, клиенты напуганы, стараются изымать вклады, несмотря на высокий процент. Не доверяют, опасаются. Он растерян, озабочен, а тут я, как снег на голову – беременна. Да и он вообще не против ребенка: рожай, мол, сколько хочешь, но не сейчас. Почему не сейчас? Объяснил бы. Не сорвалась бы их поездка в Испанию и Англию. Ведь он обещал. В Испанию на две недели на взморье, поразвлечься. В Англию – навестить Егора. Надо завтра все уладить. В конце концов можно сказать, что с беременностью пошутила или это была ошибка врача.
Люба впервые поняла, как зыбки, иллюзорны ее планы и расчеты «заполучить банкира». Но самоуверенная, «неотразимая красавица», какой считала себя Люба, не теряла надежды. Она не отступит и будет бороться до победного конца.
2
В этот необычный для Соколовых день Таня работала по вызовам на дом. Вызовов было много; несмотря на начавшееся лето, люди болели, главным образом, пожилые, пенсионеры. Дни обслуживания больных на дому для доктора Соколовой были самыми тяжелыми, связанными с нравственной нагрузкой, с душевными переживаниями, когда она лицом к лицу сталкивалась с драмами и трагедиями человеческих судеб. Попадая в квартиру больного, она видела недуг, лечение которого не входит в компетенцию врача, имя этому недугу – нищета и безысходность. Она видела истощенных голодом старушек и стариков – ветеранов войны, тех самых, что защищали Сталинград и штурмовали Берлин, спасая человечество от гитлеровской чумы, что прошли кровавыми дорогами от Волги до Эльбы и на закате дней своих оказались заброшенными и никому не нужными. Чем и как она могла им помочь? Выписать рецепт на лекарство, на покупку которого уйдет половина пенсии? А какой рецепт она могла выписать от дистрофии, от полного истощения, чем могла помочь больной старушке, во рту которой второй день не было и росинки? Ей запомнились двое одиноких пенсионеров Борщевых – Петр Егорович и Анастасия Михайловна. Их единственный сын с женой и детьми жил на Сахалине, где остался работать после военной службы. До «перестройки» часто писали письма. А теперь – раз в год, и то хорошо. Денег нет и на конверты. Анастасия Михайловна мучилась от гипертонии, Петр Егорович страдал радикулитом и ишемией. Жили, как и миллионы им подобных, только на пенсии, которых еле-еле хватало на хлеб, сахар да картошку. Жили впроголодь, трогательно вспоминали свое недавнее прошлое, когда пенсии хватало и на харчи и на какую-никакую обнову. И были довольны. И вот настало сатанинское время, горбачевская «перестройка» да ельцинские реформы. Пошло все прахом, порушился устойчивый порядок, наступила дьявольская смута. Вспомнила Таня, как месяц тому назад ее вызвали Борщевы: у Петра Егоровича сердечный приступ, перебои пульса, аритмия. Анастасия Михайловна свой диагноз ему поставила: «От недоедания эти хвори у него. Вишь, как истощал, кости да кожа». – «Но вы в магазины ходите?» – сорвался у Тани глупый вопрос, которого она тут же устыдилась. И старуха ответила с иронией: «А то как же? Хожу. Будто в музей: посмотрю на полные витрины всякой вкусной снеди, постою, надышусь до головокружения, с тем и домой ворочусь. А дома, чтоб отвлечь себя от тех витрин, притупить голод, телевизор включу. А по телевизору, как нарочно, гладкий мужик красную икру жрет, а она по бороде его так и скатывается. А там стол показывают, уставленный всякими яствами. Все дразнят, издеваются над голодным народом».
Таня вспомнила потрясшую ее картину в подземном переходе возле метро. Ухоженная девица-продавщица возле огромной кущи пышных роз и каллов, а напротив замызганное истощенное существо лет пяти от роду сидит на каменном полу, поджав в лохмотья ножки и держит обрывок картона, на котором неровным почерком начертано: «Я есть хочу!..» Рядом с ней бумажная коробочка, в которой топорщатся две синих сторублевых купюры. А мимо течет поток людей, разных, и таких же нищих, и богатых, бросают скользящие взгляды, либо вообще не замечают и спешат, спешат куда-то, и только двое бросили измятые купюры. Таня достала бумажку в пять тысяч, опустила в коробочку, ощутив какую-то неловкость или стыд. Больно язвил этот нелепый, совершенно дикий, какой-то нарочито неестественный, неуместный контраст дорогих цветов и голодного изможденного ребенка, и ей подумалось, что это и есть символ сегодняшней России, растерзанной, изнасилованной и ограбленной небывалым, неведомым в истории мира предательством.