Ожог - Василий Аксенов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ну что, есть у тебя какая-нибудь идея для заявки? – спросил Вадим.
– Есть идея цапли, – осторожно ответил Пантелей. – Цапля. Большая нелепая птица.
Лицо Серебряникова тут же замкнулось в размышлении, а Пантелей впился в него взглядом.
О чем сейчас думает маэстро? Если о «проходимости-непроходимости», так сразу смажу его локтем в рожу и брошу в этом кресле, которое пропердел Полевой в молодые годы. Но если он сейчас думает о глухих ночных криках болотной птицы, о ее тяжелых ночных перелетах из Литвы в Польшу, о ее неизбывной страсти в глубинах влажной спящей Европы, о цапле как о памяти нашей юности, нашей девушки… о, тогда я ему собственным галстуком начищу сапоги!
– Цапля – это девушка? – Глаза Серебряникова вдруг ожили, а лицо заострилось. – Почти девочка. Она стыдится своих ног – выпирают колени. Нынешний парафраз «Чайки». Верно? Нелепая, глуповато-стыдливая, прелестная нимфа болот. Уловил я? Ночью наш герой слышит ее глухие крики, шум крыльев. Ему чудится вся Европа. Прелесть и влажность жизни. Да?
Пантелей стал развязывать галстук. Он чуть не прослезился. Старый кореш Вадюха – что ему стоит понять меня? Да он с одного слова, с одного жеста поймет меня. Да и как ему не понять – ведь мы с ним – одно целое – две половинки одного я – и подписантство, и академическая капелла – к ч‹все это – мы оба извлекаем со дна души образ молодой цапли.
Счастливые и молодые, они вышли из-под лестницы и независимо, даже с некоторым пренебрежением, как представители еще живого четвертого поколения, прошли мимо бильярдной, где пятое блейзерное поколение вышибало из насиженных позиций представителей третьей, фронтовой генерации. Затем они миновали мерзейший коньячный буфет, и здесь Вадим слегка притормозил и с лукавством посмотрел на Пантелея, как в прежние годы, когда они притормаживали возле каждой бутылки. Пантелей, однако, его подтолкнул, они благополучно прокатились мимо буфета и оказались на парадной лестнице, ведущей к бюсту.
– Горький Владислав Макарович, – сказал Вадим и отвесил бюсту глубокий поклон.
Затем они прошли парадной залой под ногами внушительного портрета.
– Маяковский Юрий Яковлевич, – пояснил Пантелей Налиму, как будто тот был иностранцем, а он – хлебосольным советикусом.
Затем они протопали по темному коридорчику, в конце которого на телефонной тумбочке стояла небольшая чугунная фигурка.
– Симонов Лев Лукич, – с некоторой фамильярностью кивнул Вадим, открыл какую-то дверь, и они оказались па балконе, над залом кабака.
С первого взгляда на кабацкое царство было видно, что вечер приближается к своей высшей кризисной точке, то есть кистерическому взрыву, скандалу и мордобою. Коралл, который они еще недавно покинули, теперь напоминал осьминога: своими щупальцами он затягивал все новых и новых обитателей глубин и вытягивал из них пятерки и трешки.
Пантелей беспокойно глянул на Вадима и ужаснулся – пропал его друг, пропал артист: Вадим Николаевич смотрел вниз глазами алкогольной сомнамбулы.
Все забыто
Вадим, вспомни цаплю! Песчаная коса в Литве, пустынная бухточка, пансионат с ржавым водопроводом.
Все забыто
– По идем кирнем за это дело! Паааэээдэээм выпь! Ем бать!
Вадим, мы шагу не сделаем вниз, пока не вспомним, как наш герой приехал из Африки в этот пансионат и его там никто не хотел слушать. Помнишь, как он восторженно обращался ко всем – к жене, к сыну, к любовнице, к дяде, но его никто не хотел слушать. Помнишь, он погрузился в тишину, и в ней только цапля кричала.
Все забыто
– Пантелюха, гад, принеси мне бутылку! Я не могу без бутылки! Видишь, зеркало на меня давит, давит, давит!
Вадюха, сучонок, неужели ты забыл цаплю, как она появилась однажды ночью на автобусной остановке и как дождь стекал у нее с болоньи на мокрые колени. Если ты выпьешь, хуй моржовый, ты забудешь, сколько актов в нашей пьесе, пролог и эпилог, ты всю нашу молодость забудешь!
– Да разъебись она, твоя цапля вместе с нашей молодостью. Видишь, я падаю! Или тащи меня вниз, или бутылку неси, или придуши меня здесь на этом месте…
– Скорее придушу!
И вдруг Пантелей замолчал. Сверху он увидел, как в глубине зала под стрельчатым витражом появилась шикарная компания – конструктор тягачей с женой й сопровождающими лицами.
Они сели отдельно, как бы в стороне от всего зала, как бы не имея ни малейшего отношения к нарастающему безобразию, их как бы ничто вокруг не интересовало, они были здесь едва ли не иностранцы. Алиса же, моя Алиска, что-то кому-то говорила и сдержанно красиво жестикулировала, словно понимая, что ее не слышно, словно киноактриса, изображающая иностранку, некую волшебную женщину, мечту белого человечества, она словно бы сидела перед камерой и заботилась в основном о жестах и артикуляции, имея в виду еще чистовую фонограмму, для которой кто-то – уж не Пантелей ли? – напишет другой феноменальный текст, а совсем не тот вздор, который она сейчас говорила кому-то.
Вот она бережно и задумчиво убрала со лба свою длинную золотую прядь и заправила ее за ухо. Веки опущены, мгновенное молчание, выслушивание чьей-то реплики, затем взлет головы, синий огонь в глазах, белый огонь во рту, огненный язычок мгновенно сверкнувший и пропавший, яркая блядская вспышка.
Все забыто
Баку-нога-саксофон! Что за вздор? Я увезу ее сегодня. Никому не отдам. Зубы раскрошу любому. Пробью любую стену. Баку-нога-саксофон! Что это за бред?
– Давай-ка я тебя вниз стащу, Вадюха!
– Друг, ты меня спаси, ты меня не души, – хрипел Серебряников. – Я тебе аванс дам, договор дам. Ты меня лучше сначала спаси, угости, а потом уже придуши, товарищ полковник, ведь мы здесь все свои…
Пантелей потащил Серебряникова вниз, в зал, и там, под дубовой резной лестницей, за роялем посадил народного артиста,
– Динка, – позвал он официантку, – принеси Вадиму стакан коньяку. Займись им, а после смены к себе его вези, понятно? А утром мне позвони.
– Лады, – с готовностью, а может быть, даже с радостью согласилась добрая надежная мать-кобылица.
Вот еще магнит этого необитаемого острова – необъятная Линкина задница, при виде которой на душе у каждого «деятеля культуры» становится спокойнее: бушуй, мол, русская душа, тыл обеспечен!
Секунду Пантелей еще колебался в тени под лестницей: сейчас я сделаю шаг, и земля разверзнется подо мною, и в дикую смердящую магму полетят все мои благие порывы, весь мой суровый труд, пьеса, проза, чердак, лампа, икона…
О если бы можно было протянуть руку любимой
и увезти ее отсюда на тарахтящем «Запорожце» и отправиться с ней вместе в Литву, где ты никого не понимаешь и все делают вид, что не понимают тебя. Ехать вдвоем, сидеть рядом в старой удобной одежде, пилить с небольшой скоростью по Минке, а к вечеру сворачивать на проселок, валяться вместе на старом толстом одеяле, трогать пальцами ее губы, брать все ее лицо в свою ладонь, расстегивать ей кофточку и трогать соски, брать крепко ее плечи, брать крепко ее таз и мучить ее с нежностью, с нежностью мучить столько времени, сколько отпущено нам небесами, а после следить слипшимся уже навсегда взглядом за ночной мешаниной звезд, слипшимся слухом слушать музыку ночи, тихо говорить ей что-то о прозе, что-то о смерти, что-то о классиках, что-то о Божестве и так засыпать, а утром вскакивать, шутить, похабничать и ехать дальше, имея главной своей и единственной целью – следующую ночевку.
Так путешествовали мы из года в год, так путешествуем мы из года в год, так будем путешествовать мы из года в год, а рожала она, а рожает она, а рожать она будет под кустами, в кюветах, в скирдах. Я принимал, принимаю, я сам буду принимать ее роды, массировать ее вздувшийся и посиневший живот, ловить ртом ее дикие вопли, греть ладонью ее измученные срамные губы, перерезать пуповину, пеленать младенцев и подсовывать их к ней под истощенные бродячей любовью бока. Потом мы оставляли, оставляем, будем оставлять наших детей на вырастание в городах и деревнях Восточной Европы, чтобы они не мешали нашему путешествию, а когда наш путь закончился, закончен, будет завершен, мы собирали, соберем всех наших детей вместе и наблюдали, наблюдаем, будем наблюдать их веселые игры у камина, возле бассейна, на террасе своего прекрасного дома, ибо пришли к нам с годами, ибо есть у нас, ибо придут к нам богатство, старость и покой.
Пантелей спохватился уже в середине зала. Со всех сторон к нему тянулись с рюмками бесчисленные друзья: «Я тебя люблю, старик – а вот ты меня нет – тоже любишь – так почему тогда не говоришь – если у тебя есть слова так надо их говорить – ведь нас не так уж много старик – мы все на учете в небесной канцелярии».
Вынырнув из чесночных дружеских объятий, Пантелей увидел, что на него смотрит ТА компания и Алиса, держа волосы левой рукой, что-то со смехом говорит о нем сопровождающим лицам, а конструктор с непроницаемой брезгливостью кивает и отворачивается.