Карта любви - Елена Арсеньева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кроме Королькова, было еще два доктора, но операции все вел сам Виктор Петрович — другие ассистировали. Памятуя, как Корольков спросил, не убоится ли она вида крови, Юлия с дрожью ждала, что он попросит ее помочь в операционной, но ее даже к перевязкам не допускали: Корольков берег ее стыдливость. Солдаты — братья милосердия с этим вполне справлялись, вдобавок выздоравливающих Корольков гонял в хвост и в гриву, а Юлии доверялось лишь «осенять собранную корпию своим благотворным присутствием», как высокопарно, хоть и вполне искренне выразился Виктор Петрович.
Вскоре она поняла, что ее присутствие людям и впрямь приятно, и вовремя, с улыбкою и добрым словом, подать воды, коснуться горячего лба или просто поправить одеяло не менее важно, чем вовремя остановить кровь. Суровая походная жизнь изнуряла солдат больше, чем они показывали, а потому Юлия всегда встречала только улыбки на обращенных к ней лицах. Сначала она опасалась увидеть среди раненых знакомых: пока открытие ее инкогнито было не ко времени, — и каждых новых раненых принимала в повязке, закрывающей лицо (впрочем, так вообще велось в госпитале, ведь среди вновь прибывших оказывались и холерные больные), и снимала ее, лишь убедившись, что знакомых нет. Впрочем, в этих местах сражался Литовский полк, а среди его офицеров Юлия никого не знала, так что опасности быть разоблаченной у нее не было никакой.
Вот именно — никакой!
Она ждала и боялась того мгновения, когда очнется Зигмунт. Лазарет, под который приспособлено было помещение земской больницы со спешно пристроенными к нему утепленными бараками, был обширен, места в нем всем хватало, так что Зигмунт и еще один тяжело раненный в голову, не приходящий в сознание штабс-капитан лежали в отдельной палате, если можно было так назвать эту крошечную комнатушку с отгороженным углом, где переодевались доктора перед операциями. Если кто-то и видел, как Юлия иногда заходит туда, то сие никого не удивляло: она заходила во все палаты. Корольков там тоже часто бывал, потому что затянувшееся забытье больных (доктор называл его кома или летаргус) его весьма тревожило.
— Положен некий предел для бездействия мозга и всего организма человеческого, — сказал он Юлии, когда они вдвоем оказались в этой палате. — Даже рука и нога, обреченные на неподвижность, затекают и некоторое время потом бездействуют. Даже здоровый человек после слишком долгого сна встает отупевшим, с тяжелой головой, едва соображая, где он и что с ним, не сразу вспомнив самого себя, а во время комы сия бессознательность как бы отравляет все существо человеческое бездеятельностью, клетки мозга, отвыкнув трудиться, постепенно отмирают, а потому трудно ожидать от человека, даже если он и выйдет из сего состояния, прежней энергии и жизнеспособности. С каждым днем, с каждым часом эти двое лишаются надежды на возвращение к полноценному, нормальному существованию.
Юлия стиснула пальцы нервным жестом, который сделался для нее теперь привычен. В этом стремительном движении была и покорность судье, и протест против ее бесцеремонных игр, и надежда, и отчаяние, и мольба — все враз, и даже больше, много больше названных чувств. Сейчас в нем был ужас, и Юлия с ужасом обратила взор на Зигмунта, ожидая увидеть в его лице признаки грядущего безумия. И… и доктор Корольков едва успел подхватить ее, ибо она отшатнулась так стремительно, что непременно упала бы.
— Что с вами, Юлия Никитична? — испуганно спросил он, и, сколь ни была Юлия потрясена, она не могла не заметить, как неохотно доктор убрал руку с ее талии.
Она только повела глазами, не в силах говорить, и доктор, проследив за ее взором, испустил короткий, восторженный крик, ибо встретил напряженный взгляд больного, коего он только что полагал в глубоком и почти безнадежном летаргусе. Невольно Корольков оглянулся и на раненого штабс-капитана, как бы надеясь, что летаргус оставил и его. Но тот пребывал в прежнем своем состоянии, и Корольков бросился к очнувшемуся.
— Лежите спокойно, — проговорил он трясущимися губами, старательно поправляя одеяло на груди больного и подавляя желание схватить его, радостно затрясти и даже расцеловать, ибо хотя он сам не был коротко знаком с Сокольским, однако оказался достаточно наслышан о любви, которую питали к нему сослуживцы. — Вы помните свое имя?
— Зигмунт, — выговорил больной, потом как бы запнулся, бросил недоверчивый взгляд на Юлию, сжавшую руки у горла, и добавил: — Зигмунт Сокольский, 25 лет, капитан…
— Все верно! — обрадовался доктор. — Но тише, тише! Вам еще нельзя так много говорить.
— Однако мой мозг еще не настолько закостенел, как вы уверяли, доктор! — усмехнулся Зигмунт, и Юлия чуть не зарыдала от счастья видеть его улыбку, от ошеломляющей, всевластной нежности к нему.
— Что, что? — пробормотал доктор.
— Да, сказать по правде, я очнулся еще несколько минут назад, как раз, когда вы входили.
Юлия похолодела, изо всех сил пытаясь вспомнить, что она делала, войдя: не погладила ли украдкой пальцы Зигмунта, не глядела ли на него с любовью, не уронила ли на его чело печальную слезу? Вот ужас! Последующие слова несколько успокоили ее:
— …Когда вы вошли, доктор, я начал было спрашивать себя: «Ну что, друг мой, как думаешь, ты жив или нет?» — а потом успел услышать немало интересного из того, что вы говорили mademoisele.
— Госпожа Белыш, — тотчас поправил его доктор. — Юлия Никитична Белыш… как вы помните, вы с ней немало обязаны друг другу.
Юлия сделала вид, что поправляет косынку, пытаясь хоть как-то загородиться от изумленного взора Зигмунта. Она бы полжизни отдала, чтобы ее лицо прикрывала повязка, но не доставать же ее сейчас из кармана, не напяливать же демонстративно! Ее сочтут за ненормальную — и правильно сделают.
Теперь все пропало, все кончено. Сейчас Зигмунт воскликнет: «Юлия Белыш?! Да это Юлия Аргамакова!» — и тогда ей больше ничего не останется, как тоже выдать его.
— Юлия Белыш?! — воскликнул Зигмунт. — Мне знакома эта фамилия, да и лицо ваше, сударыня, вот только никак не могу… — Он напряженно наморщил лоб и даже пальцами прищелкнул: — Нет, не могу вспомнить! А что вы имели в виду, доктор, говоря, что мы с madame чем-то обязаны друг другу? Неужели я имел счастье… — Он не договорил и со стоном схватился за голову: — Проклятье! Вы были правы, доктор! У меня такое ощущение, будто моя голова — тыква, из которой вынуты все внутренности, вырезаны дырки для глаз и рта, а внутри горит свечка. Надо же — я отлично помню сии забавы детства! Бывало, в нашем имении мы с дворовыми мальчишками закутывались в белые простыни, брали тыквы со свечками и шли в деревню, пугать парней и девок, возвращавшихся с посиделок.