Жизнь и судьба - Василий Семёнович Гроссман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
До войны он работал прорабом. Теперь его опыт строителя приобрел как бы обратный знак. В мозгу его постоянно стояли вопросы разрушения домов, стен, подвальных перекрытий.
Главным предметом бесед Батракова с сапером были вопросы философские. В Анциферове, перешедшем от созидания к разрушению, появилась потребность осмыслить этот необычный переход.
Иногда их беседа с высот философских – в чем цель жизни, есть ли советская власть в звездных мирах и каково преимущество умственного устройства мужчины над умственным устройством женщины, – переходила к обычным житейским отношениям.
Здесь, среди сталинградских развалин, все было по-иному, и нужная людям мудрость часто была на стороне растяпы Батракова.
– Веришь, Ваня, – говорил Анциферов Батракову, – я через тебя стал кое-что понимать. А раньше я считал, что всю механику понимаю до конца – кому нужно полкило водки с закуской, кому новые покрышки для автомашины доставить, а кому просто сотню сунуть.
Батраков, всерьез считавший, что именно он со своими туманными рассуждениями, а не Сталинград открыл Анциферову новое отношение к людям, снисходительно отвечал:
– Да, уважаемый, можно, в общем и целом, пожалеть, что мы до войны не встречались.
А в подвале обитала пехота, те, кто отбивали немецкий натиск и сами переходили по пронзительному голосу Грекова в контратаки.
Пехотой заправлял лейтенант Зубарев. Он учился до войны пению в консерватории. Иногда ночью он подбирался к немецким домам и начинал петь: «О не буди меня, дыхание весны», то арию Ленского.
Зубарев отмахивался, когда его спрашивали, для чего он забирается в кирпичные груды и поет с риском быть убитым. Быть может, здесь, где трупное зловоние день и ночь стояло в воздухе, он хотел доказать не только себе и своим товарищам, но и врагам, что с прелестью жизни никогда не справятся могучие истребительные силы.
Неужели можно было жить, не зная о Грекове, Коломейцеве, Полякове, о Климове, о Батракове, о бородатом Зубареве?
Для Сережи, прожившего всю жизнь в интеллигентной среде, стала очевидна правота бабушки, всегда твердившей, что простые рабочие люди – хорошие люди.
Но умненький Сережа сумел заметить бабушкин грех, – она все же считала простых людей простыми.
В доме шесть дробь один люди не были просты. Греков поразил как-то Сережу словами:
– Нельзя человеком руководить, как овцой, на что уж Ленин был умный, и тот не понял. Революцию делают для того, чтобы человеком никто не руководил. А Ленин говорил: «Раньше вами руководили по-глупому, а я буду по-умному».
Никогда Сережа не слышал, чтобы с такой смелостью люди осуждали наркомвнудельцев, погубивших в 1937 году десятки тысяч невинных людей.
Никогда Сережа не слышал, чтобы с такой болью люди говорили о бедствиях и мучениях, выпавших крестьянству в период сплошной коллективизации. Главным оратором на эти темы был сам управдом Греков, но часто вели такие разговоры и Коломейцев, и Батраков.
Сейчас, в штабном блиндаже, Сереже каждая минута, проведенная вне дома шесть дробь один, казалась томительно длинной. Немыслимым казалось слушать разговоры о дневальстве, о вызовах к начальникам отделов.
Он стал представлять себе, что делают сейчас Поляков, Коломейцев, Греков.
Вечером, в тихий час, все снова говорят о радистке.
Уж Грекова, если решит, ничем не остановить, хоть сам Будда или Чуйков будут грозить ему.
Жильцы дома были замечательными, сильными, отчаянными людьми. Наверно, Зубарев и сегодня ночью запускал арии… А она сидит беспомощная, ждет своей судьбы.
«Убью!» – подумал он, но неясно понимал, кого он убьет.
Куда уж ему, он ни разу не поцеловал девушки, а эти дьяволы опытны, конечно, обманут ее, задурят.
Он много слышал историй о медсестрах, телефонистках, дальномерщицах и прибористках, девчонках-школьницах, ставших против воли «пепеже» командиров полков, артдивизионов. Эти истории его не волновали и не занимали.
Он поглядел на дверь блиндажа. Как раньше не приходило ему в голову, – никого не спрашивая, встать да пойти?
Он встал, открыл дверь и пошел.
А в это время оперативному дежурному в штаб армии позвонили по указанию начальника политотдела Васильева, попросили незамедлительно прислать к комиссару бойца из окруженного дома.
История Дафниса и Хлои постоянно трогает сердца людей не потому, что их любовь родилась под синим небом, среди виноградных лоз.
История Дафниса и Хлои повторяется всегда и всюду – и в душном, пропахшем жареной треской подвале, и в бункере концентрационного лагеря, и под щелканье счетов в учрежденческой бухгалтерии, и в пыльной мути прядильного цеха.
И эта история вновь возникла среди развалин, под вой немецких пикировщиков, там, где люди питали свои грязные и потные тела не медом, а гнилой картошкой и водой из старого отопительного котла, возникла там, где не было задумчивой тишины, а лишь битый камень, грохот и зловоние.
62
Старику Андрееву, работавшему сторожем на СталГРЭСе, с оказией передали записку из Ленинска, – невестка писала, что Варвара Александровна умерла от воспаления легких.
После известия о смерти жены Андреев стал совсем угрюм, редко заходил к Спиридоновым, по вечерам сидел у входа в рабочее общежитие, смотрел на орудийные вспышки и мелькание прожекторов в облачном небе. Иногда в общежитии с ним заговаривали, и он молчал. Тогда, думая, что старик плохо слышит, говоривший повторял вопрос более громко. Андреев хмуро произносил:
– Слышу, слышу, не глухой, – и опять молчал.
Смерть жены потрясла его. Жизнь его отражалась в жизни жены, дурное и хорошее, происходившее с ним, его веселое и печальное настроение существовало, отраженное в душе Варвары Александровны.
Во время сильной бомбежки, при разрывах тонных бомб, Павел Андреевич, глядя на земляной и дымовой вал, вздымавшийся среди цехов СталГРЭСа, думал: «Вот поглядела бы моя старуха… Ох, Варвара, вот это да…»
А ее уж в это время не было в живых.
Ему казалось, что развалины разбитых бомбами и снарядами зданий, перепаханный войной двор, – кучи земли, искореженного железа, горький, сырой дым и желтое, ящерное, ползучее пламя горящих масляных изоляторов, – есть выражение его жизни, это ему осталось для дожития.
Неужели он сидел когда-то