Собрание сочинений в четырех томах. Том 4 - Александр Серафимович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Перед учениками — молчаливая заповедь: «Делай, что хочешь, испытывай все подлые грязные мерзости жизни, но лишь при одном условии, — соблюдай внешнюю благопристойность и приличие».
И гимназия все знает: пьянство, подлый разврат, картежную игру, секретные болезни и такие вещи, о которых и говорить не хочется.
Знали ли об этом педагоги с директором во главе?
Великолепно.
Но ведь для них одна заповедь: «Утопай в какой угодно грязи, лишь бы внешне прилично».
Но что же запрещалось и преследовалось?
Одно: какое бы то ни было общение с трудящимися. Это выражалось прежде всего в преследовании «политики», ныне — в злобном, ненавистном преследовании большевизма.
Тут нет ни границ, ни предела ярости педагогов и учащихся.
В это ярое, ни перед чем не останавливающееся преследование попал мой сын.
Он — в восьмом классе.
Как только узнали в гимназии о его работе среди трудящихся, началась дикая невероятная ежедневная, в самых подлых формах травля.
Ученики восьмого класса поголовно сыпали на своего товарища: шпион, провокатор, продавшийся за немецкие деньги. Заявили, что изобьют, свернут шею, если он будет ходить в гимназию. От имени всего класса заявляли на уроках учителям: немедленно уйдут все из класса, если в классе будет оставаться преследуемый.
Что же педагоги?
Они всячески, во главе с директором, подогревали эту травлю и сами травили, как могли.
Застрельщиком выступал господин Адольф, владелец гимназии, он же — преподаватель латинского языка.
При всех подсиживаниях господин Адольф никак не мог поддеть нетерпимого им ученика на своем предмете — хорошо учился. Тогда стал науськивать учеников.
Каждый урок господин Адольф неизменно начинал одной и той же речью против большевиков, отборно ругая их и обливая ушатами грязи и клеветы.
Куда чеховскому человеку в футляре до Адольфа! Как куцему до зайца! А ларчик просто открывался: однажды господин Адольф, предварительно обругав большевиков, поведал классу со слезами:
— Что же это такое: работал я, работал всю жизнь, скопил, купил земельку, а теперь... а теперь ее у меня отнимают...
Во время Октябрьской революции кто-то вызвал меня к телефону. Подхожу. Голос:
— Вы — писатель Серафимович?
— Да.
— Кремль только что взят юнкерами. Ваш сын вместе с другими пленниками поставлен под расстрел.
Я заметался.
— Но я вывел его, не беспокойтесь. Сейчас он в дворцовой канцелярии. Тут другая опасность: было разорвали его дворцовые служители, — их собралось человек сто. Хотел увести его и его товарища к себе на квартиру, не пускают, говорят, — большевиков покрываю. Грозят мне. Я — офицер... Употребляю все усилия...
— Я сейчас приеду...
— Боже вас сохрани... только испортите дело... Я все сделаю, что в моих...
Я судорожно вцепляюсь в трубку, — он перестал говорить. Боюсь выпустить, — последняя нить, соединяющая с сыном... Звоню, куда попало. Потом бросаю — и в Кремль.
На улице — мой мальчик. Нет, это не он, это — чужой: чужое лицо, чужие глаза... Это не он.
Дома рассказывает спокойно-равнодушно, чужим, неузнаваемым голосом, темно усмехаясь.
Их поставили в шеренгу. Приготовили пулеметы. Юнкера вытаскивали револьверы, подносили к лицу его и товарища, долго держали и злорадно смеялись.
— Ну, что, приятно издыхать?..
Подошел донской офицер.
— Ты откуда?
— Я с Дону, донской казак...
Офицер, держа в одной руке револьвер, другой размахнулся и сшиб кулаком сына, потом его товарища — рабочего.
Мимо проходит молоденький офицер, на год раньше окончивший гимназию Адольфа, это сын директора гимназии, Стрельцов, недавно произведенный в офицеры. Он вместе с юнкерами расстреливает безоружных, сдавшихся солдат.
Сын обращается к нему:
— Подтвердите, что я гимназист из гимназии Адольфа.
Стрельцов поворачивается к юнкерам и говорит:
— Этого первого надо расстрелять: он — большевик, и отец его — большевик.
Затрещали пулеметы. Корчась в стонах и крови, попадали солдаты. Иные неподвижно лежали, и пелена пепельности быстро набегала на лица. Незадетые солдаты бросились бежать и рассыпались на площади, прячась, куда попало.
Сын с товарищем рабочим забились за немецкую пушку, все стараясь почему-то одну голову спрятать между спицами колес.
Юнкера опять согнали всех прикладами, штыками и пулеметами. Тут подошел офицер и спас сына и его товарища.
Когда затихла борьба и сын пришел в гимназию, преподаватель истории господин Сыроечковский сказал:
— Зачем вы пришли в гимназию? Разве между гимназией и вами не легла кровь? Вам здесь не место.
Господин Сыроечковский забыл об одном сказать, что и между остальными учениками и гимназией тоже легла кровь — ни одно учебное заведение не дало столько белогвардейцев, сколько гимназия Адольфа. Они усердно расстреливали солдат и рабочих. Были среди них отличные стрелки, бившие на выбор и потом хвалившиеся учителям и товарищам числом убитых.
Забыл господин Сыроечковский сказать, почему это многие ученики гимназии Адольфа после Октябрьской революции скрылись из Москвы и гурьбой отправились на Дон. Отдохнуть, что ли? Господин Сыроечковский, господин Адольф и, вы, господин директор Стрельцов, не скажете ли нам? Что же вы?
Да, забыл еще упомянуть, что господин Сыроечковский — народный социалист, а эта партия, как известно, создана для благочестивых, тихих, богобоязненных людей, чтобы спасти маленькое именьице, или крохотный капиталец, или домик от революционных посягателей. А тут как раз маленькая земелька, и мужички пахали и кормили святое семейство господина Сыроечковского.
Как просто открываются все ларчики.
Так ли, сяк ли, но учителя, не смея прямо выкинуть ненавидимого ученика, вместе с остальными учениками сделали пребывание его невозможным в гимназии. И в то же время директор Стрельцов заявил сыну:
— Я ничего сделать не могу, но твое отсутствие я и педагогический совет будем считать незаконным...
Ну, не Иудушка ли!
А отсутствие ученика Маргулиеса (папаша — крупный купец), явившегося только после рождества? Маргулиес все время был во втором батальоне ударников. Его отсутствие как находите — законным?
А отсутствие тех, что отправились на Дон?
Что же, за ними за всеми аттестаты обеспечены!
— Не так ли, господа?
Справедливость требует сказать, что среди захлебывающихся черносотенством учителей нашелся один, который, отбросив всякую политику, требовал одного — знаний. Это — преподаватель физики и математики.
Эта история является другим концом саботажа школы: тысячи пролетарских детей выброшены учителями-саботажниками на улицу, а дети купцов, банкиров, спекулянтов, нефтепромышленников, заводчиков преспокойно учатся, получают аттестаты с тем, чтоб разлететься из осиного гнезда по всей России лютыми врагами трудового народа.
Справедливо ли? И почему осиные ядовитые гнезда должны быть терпимы?..
КАК МЫ ЧИТАЛИ КАРЛА МАРКСА
Недаром и станица-то называлась Усть-Медведица: медведей много водилось в свое время, медвежий угол, непроходимая глушь, — ни железной дороги, ни парохода.
Старая седая река, а над рекой горы, а за рекой леса, а на горе станица. Жизнь в ней текла медленно, сонно и... страшно.
Нас душили в гимназии латинским, греческим, законом божиим, давили всем, лишь бы задушить живую душу. Всякую книжку по общественным наукам отнимали, а нас сажали в карцер. И были учителя нашими палачами.
Когда мы кончили и ехали в университет, мы наконец вздохнули от проклятой жизни. Хотелось знаний, свободы, хотелось общественной работы, — живые ростки все-таки остались в душе, даже палачи не сумели их убить.
Но в Питере оказалось еще хуже, — стояла удушливая тьма самодержавия и в общественной жизни и в университете.
Как это ни странно, мы были социалистами. Правда, наивными, невежественными; но постоянно кололо в душе жало, что нельзя жить, радоваться солнцу, деревьям, морской глади, человеческим голосам среди нечеловеческой нищеты, тьмы, нечеловеческих страданий народных.
А жить так хотелось!
Верилось в какое-то чудо: вдруг что-то случится, и все переменится, и придет счастье народное.
Иногда приходило отчаянье, и странной казалась эта наивная вера среди полицейщины, жандармов, шпионов, провокаторов, среди тюрем, ссылок, казней, каторги.
Сердце и глаза жадно искали, на что бы опереться.
Студенты и курсистки сбивались в кружки для самообразования. Попал и я в один такой кружок.
Я в первый раз услыхал, что есть наука — политическая экономия, что весь строй жизненный в конечном счете определяется экономическим строением, что существует Карл Маркс. Невежество тащилось за мной пудовыми гирями.
В кружке решили читать «Капитал» Карла Маркса.
Ну, Маркса так Маркса, — мне было все равно.
Один из старых студентов сказал:
— Что вы! Да разве можно начинать с Маркса, не имея ни малейшего представления о политической экономии? Ведь все равно ничего не поймете, только время убьете. Возьмите любой учебник политической экономии, вызубрите, — ну, тогда, пожалуй, и приступайте к Марксу.