Джентльмены и игроки - Джоанн Харрис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что же касается Честли, то, надеюсь, он жив-здоров. Ни один учитель не вызывал у меня уважения — уж конечно, не учителя «Солнечного берега» или сменившие их бесцветные преподаватели парижского licée. Никто, кроме Честли, — ни учитель, ни родители, ни психоаналитик — не научил меня чему-то стоящему. Может, поэтому я и оставила его в живых. Или же для того, чтобы доказать себе: я наконец-то превзошла моего старого magister — хотя в его случае выжить означает взять на себя двоякую ответственность, и трудно сказать, как скажутся его свидетельские показания на «Сент-Освальде». Конечно, если он захочет спасти коллег от нынешнего скандала, я не вижу другого выхода, кроме как потревожить призрак дела Страза. Неприятностей, конечно, не оберешься. Упомянут и мое имя.
Я не слишком беспокоюсь по этому поводу — следы заметены, и, не в пример «Сент-Освальду», я снова появлюсь на свет невидимой, в целости и сохранности. Но Школа переживала скандалы и раньше, и, хотя сейчас она будет иметь крайне бледный вид, мне кажется, все обойдется. Пусть это и непоследовательно с моей стороны, я на это надеюсь. В конце концов, немалая часть меня принадлежит ей.
И сейчас я сижу в моем любимом кафе (нет-нет, я не скажу вам в каком) с маленькой чашкой кофе и круассаном на пластиковой столешнице, ноябрьский ветер за окном со смехом и плачем несется по широким бульварам, и чувствую себя почти на каникулах. Воздух так же полон надежд и планов, которые непременно будут выполнены. Есть чему порадоваться. Впереди еще два месяца отпуска, затевается небольшой захватывающий проект, и самое прекрасное, самое странное из всего — я свободна.
Но так долго пришлось тащить этот груз мести, что сейчас его даже не хватает, — не хватает уверенности, что у меня есть кто-то на мушке. Такое ощущение, что у меня кончился завод. Любопытное чувство, но оно отравляет жизнь. И впервые за много лет я ловлю себя на том, что думаю о Леоне. Я знаю, это звучит странно — разве он не был со мной все это время? — но я имею в виду настоящего Леона, а не тот образ, который сделали из него время и пространство. Ему сейчас было бы почти тридцать. Я помню, как он говорил: «Тридцать — это старость. Ради Христа, убей меня, пока я не дожил».
Раньше не получалось, но сейчас я могу представить Леона тридцатилетним, женатым, с брюшком, с постоянной работой, с ребенком. И теперь, после всего, что было, я вижу, каким он стал обычным, померк от времени, превратился в стопку старых снимков: поблекшие цвета, давным-давно забытые фасоны одежды — господи, неужели такое носили? — и внезапно я, вот глупости, начинаю плакать. Я оплакиваю не воображаемого Леона, а себя, бывшего маленького голубка, ставшего двадцативосьмилетней женщиной, которая вечно несется сломя голову в никому не ведомый новый мрак. Смогу ли я это вынести? И смогу ли когда-нибудь остановиться?
— Hé, la reinette. Çа va pas?[62]
Это Андре Жубер, хозяин кафе, лет шестидесяти, смуглый и тонкий, как хлыст. Он меня знает или, по крайней мере, думает, что знает, и я вижу участие в его угловатых чертах, когда он замечает мое лицо.
— Tout va bien,[63] — успокаиваю я и, оставив несколько монет на столе, выхожу на бульвар, где колкий ветер быстро осушит мои слезы.
Наверное, я расскажу об этом своему аналитику на следующем сеансе. Хотя, с другой стороны, я все равно его пропущу.
Моего аналитика зовут Зара, она носит толстую вязаную одежду и пользуется духами «l'Air du Temps».[64] Обо мне она не знает ничего, кроме того, что я для нее придумываю, и пичкает меня гомеопатическими настойками сепии и йода, чтобы успокоить мои нервы. Она полна сочувствия к моему нелегкому детству и к трагедиям, лишившим меня в таком раннем возрасте сначала отца, а потом матери, отчима и маленькой сестренки. Ее беспокоит моя робость, мое мальчишество и тот факт, что у меня никогда не было мужчины. В этом она винит моего отца, которого я в своих описаниях уподобляю Честли, и настойчиво советует мне стремиться к уединению, поискам катарсиса и самоопределению.
Мне приходит в голову, что все это у меня уже есть.
С бульвара Париж выглядит ярким и резким, ободранным догола ноябрьским ветром. От этого мне становится неспокойно, хочется понять, куда именно дует этот ветер, хочется увидеть, какого оттенка свет над самым горизонтом.
Мой пригородный licéе кажется таким банальным по сравнению с «Сент-Освальдом». Мой скромный проект уже выполнен, а оседлость, продвижение по службе, обустраивание своей ниши — все это кажется слишком легким. После «Сент-Освальда» хочется чего-то большего. Я все еще хочу дерзать, стремиться, побеждать — даже Париж слишком тесен, чтобы вместить мои амбиции.
Тогда где же? Америка, пожалуй, прекрасно бы сгодилась — страна перевоплощения, где одно только британское происхождение автоматически причисляет тебя к лику джентльменов. Страна черно-белых ценностей, эта Америка, страна интересных противоречий. Я чую, какие выигрыши могут ожидать такого талантливого игрока, как я. Да, Америка, возможно, мне очень понравится.
Или же Италия, где каждый собор напомнит «Сент-Освальд», где пыль и грязь сказочных древних городов сияет золотистым светом. Или Португалия, или Испания, или еще дальше — Индия и Япония, — пока однажды я снова не окажусь перед воротами «Сент-Освальда», как змея, схватившая себя за хвост, чьи ползучие амбиции окольцевали земной шар.
Стоило подумать об этом, как я понимаю: это обязательно случится. Не в этом году — и даже, возможно, не в этом десятилетии, — но однажды я буду стоять там и смотреть на крикетные площадки и поля для регби, на дворы и арки, и каминные трубы, и портики школы для мальчиков «Сент-Освальда». Удивительно, как успокаивает меня эта мысль будто свеча на окне, зажженная специально для меня, словно течение Времени, которое сильнее ощущалось в эти несколько лет, всего лишь течение облаков над этими длинными золочеными крышами. Годы перевоплощения подарили мне защитную окраску. Лишь один человек мог бы меня узнать, и я подожду, сколько нужно, пока Рой Честли не уйдет на пенсию, и лишь тогда я вновь покажу свое лицо — любое из них — «Сент-Освальду». Немного жаль. Финальная игра доставила бы мне массу удовольствия. Тем не менее когда я вернусь в «Сент-Освальд», то непременно поищу его имя на Доске почета в списке Старых Центурионов. Я твердо знаю, что оно там будет.
714 ноября
Сегодня, кажется, воскресенье, но я не очень в этом уверен. Сестра с розовыми волосами снова здесь, убирает палату, и еще, кажется, Марлин тихонько сидела на стуле у моей кровати и читала. Но сегодня первый день, когда время для меня пошло естественным ходом, а приступы забытья, распоряжавшиеся моими днями и ночами всю неделю, начали отступать.
Мисс Дерзи бесследно исчезла. В ее квартире ничего не осталось, машину нашли — она сгорела, конверт с последней зарплатой остается нетронутым. Марлин, которая делит свое время между палатой и школой, говорит, что сертификаты и рекомендательные письма, поданные ею при приеме на работу, оказались поддельными и что настоящая Диана Дерзи, получившая кембриджский диплом в области языков, последние три года работает в маленьком лондонском издательстве и даже не слышала о «Сент-Освальде».
Естественно, повсюду разослали описание ее внешности. Но внешность можно изменить, подделать новые документы, и сдается мне, мисс Дерзи — или мисс Страз, если она все еще сохраняет это имя, — надолго ускользнула от нас.
Боюсь, я оказался не в силах помочь полиции, как ей бы хотелось. Я знаю одно — она вызвала «скорую», и врачи вернули меня к жизни прямо на месте. На другой день какая-то молодая леди, назвавшаяся моей дочерью, передала в палату подарочный пакет, в котором лежали старомодные серебряные карманные часы с изящной гравировкой.
Никто не запомнил лица этой леди, а ведь у меня нет ни дочери, ни другой родственницы, подходящей под это описание. Так или иначе, она больше не появлялась, а часы — обычные часы, старые и слегка потускневшие, но, несмотря на свой возраст, идущие очень точно, и если их и нельзя назвать красивыми, то характер у них, несомненно, есть.
Это не единственный подарок, который я получил на этой неделе. Столько цветов я никогда в жизни не видел: можно подумать, что я уже покойник. Но их, конечно, подарили от души. Здесь был колючий кактус от моих любимчиков с дерзкой надписью: «С думой о вас», сенполия от Китти Чаймилк, желтые хризантемы от Грушинга, бальзамин от Джимми, «лестница Иакова» от святош Нэйшнов, паучник от Монумента (может, взамен тех, которые Дивайн убрал из кабинета классической кафедры) и от самого Дивайна — огромная клещевина, которая просто излучала неодобрение, будто спрашивая себя, почему я еще не умер.