Девушка в синем - Нина Александровна Тихонова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В соседней квартире, где когда-то жил Ламартин, молодая хозяйка купила столик. «Хм!! — комментировала Фуфу. — Разве она — дама?! Стеклянный столик и Ламартин!» Мы не решились спросить, кто, по ее сведениям, был Ламартин, но столик действительно в квартире детонировал.
С французским языком у нее были нелады, что иногда приводило к забавным результатам, но она была любознательна. Задумчиво глядя в окно на красный диск зимнего солнца, она как-то меня спросила: «Мадемуазель, луна и солнце — это одна и та же персона?»
Достигнув восьмидесяти лет, Фуфу решила ретироваться в родную деревню, но, видимо, там скучала, и каждый год перед Рождеством я ездила за ней в Италию. Она проводила у нас зиму. Затем, после Пасхи, я водворяла ее обратно. Мы любили Фуфу, и она нас любила.
Летом мы с братом, за которого я не переставала дрожать, уезжали теперь на юг. Как же обойтись без фестивалей в Экс-ан-Прованс, где во дворе старинного дворца архиепископов под бархатным ночным небом стрекозы вторят Моцарту? Как не наглядеться на все в бурном Авиньоне[291]? Не послушать грандиозные оперы на просторах Арены ди Верона[292]? Не забежать в музей Ла Скала, не навестить в Венеции могилу Дягилева, не отдохнуть от жары в зеленом раю долины Адиче, не полюбоваться там древними фресками в крошечных капеллах и средневековых замках, не подышать воздухом снежных вершин Доломит?!
Антонио Гадес
Жан Бабиле. На фотографии надпись: «Нине — с нежностью. Жан Бабиле. 1984»
Обложка книги Андрея Шайкевича о Серже Лифаре
Серж Лифарь, Нина Тихонова и Андрей Шайкевич. Венеция, 1963
Андрей Шайкевич
Обложка книги Андрея Шайкевича об Ольге Спесивцевой
Вручение Нине Тихоновой почетной награды «Орден Искусств и Литературы»
Брат, деливший свое время между обязанностями инженера-консультанта «Вестингауза» и балетной критикой, не пропускал ни одного спектакля. На них мы встречались с друзьями-критиками, артистами, музыкантами, и он, как всегда, с жаром отстаивал свое мнение.
Здоровье его было давно подорвано, но он не желал с этим считаться. Он любил жизнь от самых высоких ее проявлений до простейших подробностей, мимо которых столько людей проходят как слепцы. Все виды искусства были ему дороги, он их проникновенно чувствовал; в музыке всему предпочитал Баха и Моцарта; про математику говорил, что она сродни поэзии. В последние годы жизни он особенно любил балет, его невесомую гармонию, победу духа над законами физики, воплощение лучших порывов человеческой души. Поэт, он не опасался верить иллюзии и говорил, что без нее нельзя жить. К людям он был милосерден и бережен, доверял каждому и не сердился, когда его обманывали; утверждал, что редко бывают совсем плохие люди, ибо в душе каждого, даже дурного, есть «кусочек голубого неба». Его все любили, но не все достаточно понимали.
Меня, как и всю нашу семью, он любил самоотверженно, нежно, но как и к себе, был ко мне требователен. Делал он это твердо, однако никогда не резко и еще менее — грубо. На внешнее выражение своей привязанности был скуп до крайности. Я никогда не слышала от него «ласковых» слов. Он заменял их тоном восхитительно шутливым. Талантливый, но посвятивший семье всю свою жизнь, он, к сожалению, поздно обрел возможность воплотить дарование в статьях и книгах. Ему недостало времени осуществить все свои мечты.
Весна 1972 года. Здоровье брата день ото дня ухудшается. Мы оба отчаянно боремся за его жизнь. Для обоих ясно, что он умирает. Мы оба не хотим, не можем это принять.
Именно тогда давно подписанный контракт требует от меня выполнения обязательств. В пытке, хуже которой нет, в бессилии спасти, помочь, я работаю, как в тумане. На спектакле, ко всему бесчувственная, я думаю о своем: в клинике он один… Чуть свет я у его постели: весь день мне еще дано держать его руку. Постепенно его пальцы холодеют на моей ладони… Из окна по ним скользят лучи заката, словно уводят его за собой. Огнем и золотом пылавшее небо бледнеет, становится бирюзовым, серебряно-голубым, темнеет… Медленно, беспощадно наступает ночь.
Его последним словом было: «Нинка…»
Через три дня я вылетаю в Канны, ученики ждут меня там на традиционных курсах — «стаж».
Помоги мне, танец!
О Н. А. Тихоновой и ее книге
Всего в двух-трех минутах ходьбы от знаменитого бульвара Сен-Жермен по направлению к Сене и музею Орсе находится тихая спокойная улица с солидным названием Университе. Дом — в нескольких шагах от угла. Пройдя его двойные ворота, попадаешь в типичный парижский дворик: мощеный, чистенький, без единой травинки, но с растущими в кадках деревцами. К таким дворикам привыкаешь быстро, настолько часто они здесь встречаются. Впечатление необычности появляется позже, когда, поднявшись на лифте, выходишь отнюдь не на лестничную площадку, как ждешь, а сразу в извилистый, уводящий в таинственные недра коридор, покрытый красным ковром. Кажется, здесь нелегко разойтись, если на изгибе появится встречный. В самом конце коридора дверь. Поблескивающий, в виде львиной морды, звонок. Прикасаешься к нему не без опаски…
Можно не видеть ни одной из парижских квартир, но поклясться, что такую вряд ли найдешь. Впрочем, поначалу уютные комнаты, перетекающие одна в другую через узкий проем со ступеньками, словно выкроенная из остатков пространства кухня, невысокие потолки, небольшие окна, открывающие вид на парижские крыши, как раз напоминают что-то знакомое. Сколько их, архитектурно нестандартных жилищ, в исторических центрах таких городов! Между прочим, и у нас, в Петербурге. Но растерянно соображаешь: вся эта мебель, эти красивые старинные вещи, намного превосходящие габаритами только что пройденный коридор — каким чудом они вообще здесь