Грас - Дельфина Бертолон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Это пустяки, – сказал я, погладив его по волосам. – Просто какие-то придурки решили позабавиться.
– И не смешно нисколечко.
– Нет, коко. Совсем не смешно.
Под козырьком над входной дверью зажегся фонарь из кованого железа, болтаясь на ветру. Я подошел к окну, открыл его; последние осколки стекла выпали из рамы и со звоном разбились внизу. Дети вскрикнули. Я обернулся к ним со смехом – несколько натужным:
– Ниже уже не упадет!
Высунувшись, я заметил Лиз – в сапогах, закутанную в одеяло; она опасливо ходила вокруг, светя фонариком. Я не сразу сообразил, что она там делает. Наконец до меня дошло: она искала что-нибудь или кого-нибудь. Следы, отпечатки шагов. Но белый покров, поблескивающий в черной ночи, словно фоторефлектор, был нетронут. В заснеженном парке, там, где должны были затаиться неизвестные, чтобы попасть в окно близнецов, не было ничего. Ни малейшего следа.Грас Мари Батай, 21 марта 1981 года, кладовая, ровно 18.00 на часах моего отца
Ты вернулся с навороченной электровафельницей через плечо. Подарок на мой день рождения. Я чуть не отвесила тебе оплеуху, но дети пришли в восторг; девчонка месит тесто на кухне, бирюзово-голубой лак ее ногтей колышется в такт мешалке.
Saturday Night Fever.
Сейчас ты с ними. А я здесь, дрябну в запахе плесени на стенах, среди бутылок.
Ты вернулся. Как и всякий раз, зашел в нашу спальню положить вещи. Бросил всего лишь: «А, перекрасила?» – потом снова ушел – готовить вафли. Мою прическу ты даже не заметил.
Я слышу ваш смех над моей головой, стук ее сапог по паркету, так-так, так-так, так-так , адское стаккато, ее мелкие шажки танцовщицы, такие раздражающие.
Лиз радостно вопит, секрет этого пронзительного вопля известен только ей.
Твой приглушенный голос, потом снова смех.Это весна. Это утро, хотя трава парка покрыта инеем.
Я смотрю на электрический счетчик. Я бы хотела все тут взорвать, уничтожить этот сволочной аппарат наверху. Вышвырнуть вас в черноту.
Смех прекратился. Думаю, вафли пекутся. Вы при каждом случае говорите о политике. Девчонка обожает политику. Я же ее ненавижу, а девчонку еще больше.
Жискар, Ширак, Миттеран?
Миттеран, Жискар, Ширак?Маленькая современная игра, прогнозы за стойкой всех окрестных баров. Ты и я за Миттерана. Единственная близость, которая нам еще остается, stranger. Только это и двое наших детей.
Я не видела тебя две недели, Тома. Еще недавно, после такого долгого отсутствия ты начинал, конечно, с целования детей, но первое, что ты делал потом, это заваливал меня. Сегодня ты кажешься мне силуэтом на борту шлюпки, которая неумолимо удаляется в туман, несмотря на то, что я тяну ее к себе за швартовый конец – тяну, тяну, тяну, срывая себе легкие до нервов.
Мы поженились в июле 69-го – эротический год. А через несколько дней первый человек ступил на Луну. Остальной мир помнит Армстронга, Олдрина и Коллинза. А мы помним эту дату совсем за другое.
Ты долго играл в постели.
Напускал на себя этот свой похотливый вид, который так меня смешил и так возбуждал – «Иди сюда, куколка, давай попробуем 69», «Повернись-ка, куколка, дай полюбоваться твоей луной». Я думала, что эротизм между нами так силен, что он сотрет время, докажет лживость поговорки о семи пророческих годах. Да, мы заставили ее лгать, немного, два-три года, выигранных при обратном отсчете. После рождения Ната все стало не таким легким, не таким очевидным. Но мы научились снова, и это было не так уж плохо.А потом явилась она. И постепенно все изменилось, мы даже не сразу осознали это. Ее присутствие заразило нас; это был медленно действующий яд, отравление тяжелыми металлами. О! Я знаю. Ты мог бы мне заметить, что отчасти это случилось и по моей вине. Это я снова захотела работать, хотя мы в этом и не нуждались – при таком-то вожде клана с таким коммерческим гением; и верно, твои премии с годами становились все внушительнее. Я наказана за то, что захотела быть чем-то еще, кроме матери. Дивный результат: я чувствую себя даже меньшим, чем просто женщина.
Не хочу больше писать. Здесь неудобно писать. Блокнот пропитывается пылью.
Я пропитываюсь пылью.
Я паук среди пауков.* * *Мама заперлась внизу. Я стучал в дверь, но безуспешно; решив, что она приняла таблетку, перестал настаивать. Близнецы легли в моей постели и быстренько отправились к Морфею – блаженное детство, когда любое, даже самое ужасное событие становится чем-то похожим на сновидение, от которого просыпаешься в холодном поту, но избавиться от него можно с помощью сна. Они попробовали незаметно пробраться к «рождественской печке», но были слишком уставшими, и простого брысь! оказалось довольно, чтобы подчинить их обычным нормам поведения в два часа ночи.
Мы с Лиз подмели паркет, приклеили скотчем пластиковую пленку вместо разбитых стекол, сознавая, что приход стекольщика 25 декабря так же проблематичен, как и существование Деда Мороза.
– Помнишь, как ты со своими дружками-дебилами высадил из рогатки витрину кафе? – спросила она, разглядывая куски пленки, хлопающие на ветру, надуваясь при каждом порыве, как два прозрачных живота.
Я кивнул.
– Шапель и Фаржо. Мы с ними немало глупостей натворили. Хотя это была всего лишь промашка – мы целили в почтовый ящик… И если помнишь, бар был закрыт. А тут совсем другое дело. Завтра позвоню в полицию.
Лиз фаталистически пожала плечами и села на кровать. Сняла один сапог, правый, потом носок. Оказалось, ей в подошву глубоко вонзился осколок стекла; он поблескивал там, как алмаз, торчащий из розовой плоти. Она взяла лампу у изголовья и поставила ее на почерневший одноногий столик, чтобы получше осветить ступню. Ее лицо не выражало ни малейшей боли, ни капельки отвращения, ни даже беспокойства.
– Погоди, Лили, не делай это абы как… Я поищу что-нибудь дезинфицирующее.
– Брось. Столбняк мне уже обеспечен.
Я хотел сказать ей, что все это ерунда, но она уже начала вытаскивать осколок двумя пальцами; ее фальшиво пламенеющие пряди закрыли лицо. Я сморщился и отвел глаза, представив себе пропоротую до кости мякоть, красноватую, тошнотворную… Картинка была наверняка ужаснее, чем реальность, но таковы уж причуды нашего воображения. Я сосредоточил свое внимание на зеркале над камином, большом зеркале в раме с золочеными завитушками, которое всегда здесь висело, на этом самом месте. Лиз чертыхнулась у меня за спиной. Вдруг на секунду я заметил ее отражение – красный отблеск в раме, ее макушку, потом она, должно быть, наклонилась, потому что отражение исчезло. От этого безобидного видения у меня напрягся хребет – видимо, застоявшаяся кровь в венах, химический осадок.
– Вот он, зараза! – воскликнула она со смесью ярости и облегчения. – Можешь обернуться, неженка, больше не на что любоваться.
Когда я обернулся, она уже надевала носок. Ухмыльнулась:
– Воображаю, как у тебя кровь берут на анализ!
И она изобразила меня в лаборатории, как я преувеличенно отворачиваюсь, едва не вывихнув позвонки, с чудовищным выражением ужаса на лице. Карикатура на меня – всего лишь карикатура, преувеличенная, правда; ты ведь знаешь, Кора, – я не выношу вида крови. И сознаю: последнее, что ты видела, теряя сознание, был я, теряющий сознание – жалкая марионетка на залитом кровью полу родильного зала. Я бы предпочел, чтобы ты унесла с собой какой-нибудь успокоительный, мужественный образ, которым я мог бы гордиться, – но нет. Умирая, ты увидела только карикатуру на меня, столь же гротескную, как и этот портрет, изображенный моей сестрой рождественской ночью в заледеневшей комнате.
Ненавижу эту мысль. Гоню ее прочь. Она возвращается. Я гоню ее снова. И делаю это беспрестанно, но я отгоняю от себя то, что невозможно убить. Я гоню от себя стыд, иррациональный, лишающий меня возможности владеть собой, – бесконечный стыд оттого, что не смог тебя спасти.
Этой ночью мне приснился первый из длинной череды снов. Я был в доме, но комнаты предстали такими, как во времена моего отца, – кухня была отделена от гостиной стенкой, и большой камин в этой гостиной освещал черные плашки паркета. Зато не было второго этажа: когда я поднимал голову, я видел небо, тоже черное. Однако была не ночь, я это знал. Эта темнота не была ночью, и чернота в небе была чем-то иным ; казалось, я передвигаюсь внутри макета в натуральную величину, но сам этот незаконченный макет был заключен внутри другого объема, гораздо большего размера, чего-то вроде огромного блокгауза. Мебель стояла подковой посреди гостиной, как для собрания, четыре кресла, диван в центре, журнальный столик с правого края, посудный шкаф с левого края, что было явно нелогично. Лиз сидела посреди дивана, неподвижно, а мама, близнецы и ты, Кора, набились в одно из глубоких кресел в стиле Людовика XVI, обтянутое красным бархатом, но, похоже, им было удобно. Мне не удавалось определить собственное местоположение в этой мизансцене, и я был в ужасе, убежденный, что должно произойти что-то неизбежное, что-то омерзительное. Лиз начала двигать головой, очень медленно, отчего послышался хруст, словно ее кости были сухими веточками, но веточками живыми. Вдруг ее черты преобразились – я не называю это лицом , потому что в нем уже ничего не было от лица, это была масса желтой плоти, деформированной опухолями, которые словно самостоятельно двигались под ее кожей, под оболочкой, служившей ей кожей. И хотя сама она не двигалась ни на миллиметр, не делала ни малейшего агрессивного жеста в мою сторону, я знал, что в нее вселился дьявол, что в странной расстановке мебели вырисовывались очертания тайного сборища, что сам сатана собирался держать совет здесь, у нас дома. Но вы никак не реагировали, забившись в ваше единственное кресло, я думаю даже, что вы пили вино, темное сладкое вино, и ты смеялась, Кора, дети хотели попробовать вино, я пытался им помешать, помешать вам, маме и тебе дать им отведать эту зловещую бурду, но я не был по-настоящему там, не мог ни на что повлиять, такой же бессильный, как и в день рождения близнецов.
Потом произошел некий временной скачок, переход, плохо смонтированный каким-то неумехой.