Державин - Владислав Ходасевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Перечень этот можно продолжать еще долго, но психологические расшифровки, о которых идет речь, составляют только внешний слой повествования, его, так сказать, фабульную основу. Сюжет же книги определяется более глубоким пластом авторской мысли — концепцией личности Державина, которую предложил Ходасевич.
Предреволюционная критика, заново оценившая творчество Державина, оставалась совершенно равнодушна к его государственной деятельности. Для Б. Грифцова грубая практичность державинской карьеры служила лишь эффектным контрастом к его «конкретной и вместе с тем до полного эстетизма отвлеченной поэзии» чистых красок, как бы свитедельствуя о взаимной чуждости и несопоставимости двух этих сфер бытия. Ходасевич подошел к проблеме с другой стороны. «К началу восьмидесятых годов, — пишет он, — когда Державин достиг довольно заметного положения в службе и стал выдвигаться в литературе, поэзия и служба сделались для него как бы двумя поприщами единого гражданского подвига»[19].
В «Державине» совсем немного говорится о стихах. Ходасевич сколько-нибудь подробно разбирает всего пять-шесть произведений своего героя, и за единственным исключением, о котором речь ниже, не показывает его в работе. И все же книга в целом остается книгой о поэте, ибо автору удается обнаружить поэтическую сторону державинской судьбы и служебной деятельности. (Возможно, именно вниманием к этой стороне его замысла и тронула Ходасевича рецензия П. Бицилли.) Но, чтобы сделать это, предстояло пересмотреть устоявшиеся представления о Державине как о ретивом, но ограниченном служаке, честном ретрограде, певце дворянской монархии. Важно отметить, что такой пересмотр Ходасевич провел по существу первым.
«Прислушиваясь к голосу совести, <…> приучился он (Державин. — А. 3.) ощущать самодержавие как непомерную тяжесть, налегшую на жизнь, волю и самую мысль России», — парадоксально, что эти соображения высказывал писатель-эмигрант, тогда как почти одновременно советский критик писал, что Державин «воспел в своих произведениях полуграбительские войны организаторов и руководителей небольшой дворянской группы»[20]. Время рассудило этот спор.
Исследования последних лет, в том числе основанные на архивных текстах Державина, неизвестных Ходасевичу, в основном подтвердили его мысли о преклонении поэта перед идеей Закона, об ощущении им «самодержавства» как неизбежного зла, призванного обуздывать произвол сильных по отношению к слабым и черпающего свое право на существование в «позлащающих» его «железный скипетр» «щедротах», т. е. милостях, оказываемых народу. Интересно, что все свои заключения Ходасевич делает на основе державинской лирики, к которой он, кажется, впервые всерьез подошел как к источнику для реконструкции политических взглядов поэта.
Последнее обстоятельство особенно многозначительно. Сколь бы проницателен ни был Ходасевич в анализе психологии своего героя и его современников и сколь бы количественно малое место ни занимал в биографии рассказ о творчестве Державина, смысловые узлы книги завязаны именно на нем. По сути дела, только стихи и интересовали Ходасевича по-настоящему, а остальное было лишь подготовительной работой, необходимой для их правильного понимания. «Поэт, пользуясь явлениями действительности как материалом, создает из них свой собственный мир. Так и критика делает то же самое лишь иными приемами, и творит свой мир, пользуясь как сырым материалом, явлениями мира поэтического. И как цель поэтического творчества — вскрыть правду о мире, показав его в новом виде, так цель критики — вскрыть правду о поэзии, посмотрев на нее с новой точки зрения. Опять же как художник, преобразующий действительность, не вправе ее искажать, так и критик, преобразующий поэзию, обязан оставаться в пределах поэтической данности; этому и служит предварительное изучение поэтического материала, — писал Ходасевич в рецензии на „Пушкина в жизни“ В. Вересаева и добавлял, — когда речь идет о Пушкине, этот материал невскрываем без изучения биографического» (Последние новости. 1927, 13 января).
Для «вскрытия правды о поэзии» Державина биография, естественно, требовалась еще в большей мере, и Ходасевич буквально продирался к кульминационным моментам своей книги сквозь пласты житейских хитросплетений и навороты личных и общественных отношений. «Наконец-то я кончил губернаторство и суд над Державиным, — писал он Н. Берберовой в феврале 1930 года. <…>— Теперь пойдет интересное и легкое. До сих пор было трудно разобраться в огромном, нудном и запутанном материале. Грот его весь добыл — да сам же и запутал так, что черт ногу сломит. А я не сломал, и то хорошо». Та же тема возникает в письме от 31 октября: «Я надеюсь к завтр<ашнему> вечеру кончить проклятую VIII главу (министерство) и выехать на ровную дорогу. Надоели мне министры до черта, но надо через это проехать» (ед. хр. 130, л. 30, 42). Постижение законов судьбы всякого поэта и, в конечном счете, самопознание было главным творческим стимулом Ходасевича при всей неукоснительной добросовестности его биографических приемов.
Так, четкий и подробный, полностью основанный на исследовании Грота, рассказ о деятельности Державина во время пугачевщины оказывается у Ходасевича своего рода обозначением тех жизненных бурь, через которые неминуемо должен пройти большой писатель, чтобы обрести себя[21]. Исторические потрясения становятся поэтическим крещением Державина, и в «Читалагайских одах», написанных по горячим следам пугачевской кампании, Ходасевич слышит первые, еще слабые звуки голоса рождающегося гения:
«В жизни каждого поэта (если только не суждено ему остаться вечным подражателем) бывает минута, когда полусознанием, полуощущением (но безошибочным) он вдруг постигает в себе строй образов, мыслей, чувств, звуков, связанных так, как дотоле они не связывались ни в ком. Его будущая поэзия вдруг посылает ему сигнал. Он угадывает ее — не умом, скорей сердцем. Эта минута неизъяснима и трепетна, как зачатие. Если ее не было — нельзя притворяться, будто она была: поэт или начинается ею или не начинается вовсе». Д. Бетей приводит эти слова, говоря о работе Ходасевича над создававшимся в предреволюционные годы сборником «Путем зерна»[22]. Так или иначе, их автобиографический характер несомненен.
Как уже говорилось, лишь однажды в книге мы видим Державина за работой. Это и понятно, биограф был связан документальным материалом, а сам поэт только один раз — в «объяснении» к оде «Бог» открыл дверь в свою мастерскую. «Не докончив последнего куплета сей оды, что было уже ночью, заснул перед светом, — писал Державин как всегда в третьем лице, — видит во сне, что блещет свет в глазах его, проснулся, и в самом деле воображение так было разгорячено, что казалось ему вокруг стен бегает свет, и с ним вместе полились потоки слез из глаз у него. Он встал и в ту же минуту, при освещающей лампаде, написал последнюю сию строфу, окончив тем, что в самом деле проливал он благодарные слезы за те понятия, которые ему вперены были».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});