Эти господа - Матвей Ройзман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Сперва они посылали туда и сюда, а потом я им доказал, как папа маме, что наша фирма лопнет, и им попадет двадцать процентов коротеньких! Тогда они начали кадриль-монстр и Volens-nolens переписывали векселя на первое января!
— Вот она, еврейская голова-то! — пришел в восторг Мирон Миронович. — С такой головой, да с таким образованием я бы с Москоопхлеба не тридцать червей в месяц, а все сто содрал бы! И дадут тебе! Помяни меня, — дадут!
Мирон Миронович наклонил голову, сжал челюсти, одутловатые щеки его подобрались, опаленные брови насели на переносицу, и нижняя губа подняла верхнюю. Левая рука его легла ладонью вниз на живот, пальцы правой руки стали похлопывать по тыловой стороне левой, и Мирон Миронович погрузился в раздумье. Когда он таким образом размышлял в своем московском кабинете, сотрудники восхищались, сотрудницы умилялись, и даже члены правления ходили мимо кабинета на цыпочках. Но теперь он был без рубашки, в синих, белополосатых трусиках; в чувяках на босу ногу, и Канфель усмехнулся.
— Ничего не выходит! — вдруг сказал Мирон Миронович, плюнул и растер плевок ногой. — Не дипломат я! Буду говорить напрямик. Нашему кооперативу крышка!
— Позвольте! — поразился Канфель. — Как? Что? Почему?
— Есть за нами еще векселечки, да с препоной! С ба-альшой препоной!
— С какой же?
— Они выданы госоргану!
— Швах! — согласился Канфель и, подобрав под стул ноги, резко добавил — Зачем же они ошарашили меня телеграммой?
— Марк Исакыч! — воскликнул Мирон Миронович, слив два слова в одно: марксакыч. — Кляча через канаву не перескочит, а классный жеребец через загородку перемахнет!
— К чему эти лошадиные выражения?
— А к тому, что должен ты перепрыгнуть через госорган.
— Спасибо! Прыгайте сам! — сказал Канфель, поднимаясь со стула. — Прыгайте в Соловки.
— Постой! — удерживал его Мирон Миронович, напирая облезлой грудью. — Госорган живым человеком управляется, а человек-то обмишулился!
— Ближе к делу!
— Так бы и начинал! — обрадовался Мирон Миронович, и на лице его засияла улыбка, словно на него зеркалом навели зайчика. — Командировочные тебе командировочными, — ловко опередил он вопрос Канфеля, — а сколько монет возьмешь сверхурочно, — соображай!
Канфель вспомнил, с каким трудом получал он заработную плату — в Москоопхлебе, где платили не в срок и по частям, при чем Мирон Миронович всегда уверял, что юристы — первые богачи в республике. Только когда нужна была рискованная помощь юрисконсульта, отношения улучшались, жалованье выдавалось вперед, и Мирон Миронович называл юристов ангелами-хранителями. Канфель откинулся на спинку стула, забарабанил пальцами по столу, выстукивая замысловатый марш, и обдумывая, какую сумму можно назначить за работу. Он нарочно медлил с ответом, чтобы вывести из спокойного состояния Мирона Мироновича, который, подавшись в качалке вперед, потирал руками колени и смотрел ему в рот. (С таким нетерпением глядят дети в об’ектив фотографического аппарата, откуда по их сведениям должна вылететь птичка.) Мирон Миронович считал юристов деловыми людьми, но мошенниками и побаивался их, помня, что они сделали с его отцом, вздумавшим нажиться на банкротстве. Мирон Миронович с опаской слушал зловещее постукивание пальцев Канфеля, а юрисконсульт стал аккомпанировать себе посвистыванием, сбиваясь с темпа и начиная марш сначала. Казалось, сидит один полуодетый, повидимому, слуга, которого застали за воровством, волнуется и ждет наказания, а другой, — барин, придумывает наказание и пытает слугу страхом.
— Не томи, Марксакыч! — взмолился Мирон Миронович, зажмурив глаза и разводя руками. — Скажи, что надумал?
— Прежде всего: с кем я буду иметь дело, а потом, сколько я буду иметь за дело! — ответил Канфель. — Какой подход, риск и срок?
— Что правильно, то правильно! Подход, он обыкновенный: ублажить человека, чем можно. Не скрою: тут может понадобиться барашек в бумажке! Только этот риск я на себя беру! — успокоил он Канфеля, никому не доверяя щепетильных операций. — А срок — какой придется! Пока эту дыру не замажем, нам одна дорога: лететь вверх тормашками!
— Значит дело скользкое! — заключил Канфель и, зная, как умеет Мирон Миронович торговаться, решил запросить втрое. — Полторы тысячи, и я — ваш!
— Мамочка! — сладко произнес Мирон Миронович. — Ведь это грабеж среди белого дня!
— Грабеж? — с возмущением переспросил Канфель и стал загибать на левой руке пальцы. — Курортные расходы есть? Есть! Расходы по знакомству есть? Есть! Настройка на вашего барашка есть? Есть! А потеря времени? А личная опасность? А страховка?
— Возьми триста рубликов, а расходы мои!
— Полторы, или будьте здоровы! — ледяным голосом сказал Канфель и, во второй раз встав со стула, пошел к двери.
— Да что не сидится тебе!.. — закричал Мирон Миронович, обогнал Канфеля, прислонился спиной к двери и вдруг заорал: — Не хочешь триста, получай за две недели вперед и ступай к ядрене бабушке!
— Я не курьерша, гражданин бухгалтер!
— Бухгалтер? — выдавил из себя Мирон Миронович кровь отхлынула от его щек, и на щеках лишаями забелели пятна. — Ты думаешь, чей капитал в кооперативе? — перешел он на шопот и двинулся на Камфеля. — Кто хозяин всей лавочки? А?
— Позвольте! — проговорил Канфель, отступая. — Так вы…
— Я! Я! Я! — просипел Мирон Миронович, не двигая разинутым ртом, и указательным пальцем помахал перед носом Каифеля. — Сиди и помалкивай в тряпочку!
Забыв подтянуть на коленях брюки, Канфель сел, сознавая, что он попал в глупое положение. Правда, Канфель бывал ежедневно в Москоопхлебе не более двух часов, а остальное время дневал в мосфинотделе, трудсессии и губсуде. Но, припоминая поведение Мирона Мироновича на заседаниях правления, его произвольное распоряжение деньгами кооператива и, наконец, телеграмму правления, которое предлагало согласовывать всю работу со старшим бухгалтером, Канфель был убежден, что все обстоит именно так, как заявил Мирон Миронович. Канфель был вычищен из членов коллегии защитников, не имел права заниматься частной практикой, и увольнение из Москоопхлеба обрекало его на безработицу. Мирон Миронович налил в стакан нарзана, выглотал его, сполоснул стакан и, снова наполнив его, подал Канфелю. Выпив, Канфель вынул из бокового кармашка цветной платочек и, смахнув невольные слезы, состроил обиженную физиономию. Мгновенно на лице Мирона Мироновича заиграл зайчик, шея бухгалтера раздулась, живот напрягся, и он захохотал, закатывая глаза. Прижимая руки к основанию ключиц, Канфель начал смеяться, но смех его был деревянный,
— Ха-ха-ха! — старался он изо всех сил.
— Хо-хо-хо! — грохотал Мирон Миронович.
— Ничего себе! Ха-ха-ха! Единоличный хозяин имеет профсоюзный стаж с тысяча девятьсот двадцать третьего года!
— Знамо дело! Хо-хо-хо! Надо профсоюз соблюсти и капитал приобрести!
Мирон Миронович вытащил из кармана бумажки, раскрыл, вынул пачку червонцев, отщелкивал их пальцами, и червонцы, похрустывая, ложились перед Канфелем. Отсчитав сто пятьдесят рублей, Мирон Миронович наклонил голову набок и почтительно предложил:
— Посчитай! — глаза, его засеребрились хитростью. — Счет дружбе не помеха!
— Какой может быть разговор! — сказал Канфель, перекладывая деньги в свой с золотой монограммой бумажник. — Я вам верю, как доктору!
— Покорно благодарю! — еще почтительней ответил Мирон Миронович и, пришаркивая правой ногой, проводил Канфеля до двери. — Завтра обсудим, и с богом за дело!
ГЛАВА ТРЕТЬЯ,
ГДЕ НАЙДЕНА ОСЬ И НАЧАЛОСЬ ВРАЩЕНИЕ
1. ОСЬ
Перешивкин вернулся домой расстроенным, его заявление было рассмотрено в Наркомпросе, и увольнение признано правильным. Перешивкин не боялся нужды, у него был собственный дом, полученный в приданое, в сундуках лежали куски добротного сукна и полотна. Но он негодовал, что его унизили, забыли о научных заслугах, об его конспекте по физике, одобренном и изданном тем же Наркомпросом. Они считал, что в школе надо преподавать по-русски, не соглашался учить татарский язык, хотя, как старый евпаториец, понимал по-татарски и, не таясь, много раз заявлял, что русский язык покорит все языки на земном шаре. Он не выносил, когда при нем неправильно говорили по-русски, поправлял, передразнивал, — к из-за этого часто ссорился со своей женой Амалией Карловной, урожденной фон-Руденкампф.
Наутро после поездки Перешивкин встал рано, выпустил из сарая двухгодовалую свинью, которая, вопреки ее женскому полу, называлась «Королем», и пошел в сад, где ручной журавль играл с любимцем Амалии Карловны, с фокстеррьером.
Десять лет Перешивкин жил в своем доме и десять лет думал, что все расположено так, чтобы было удобно хозяину. Но в это утро, сходя по ступеням, он решил, что они слишком узки, сев на садовую скамейку, заметил, что она — низка, смотря на забор, собственноручно выкрашенный в зеленый цвет, нашел его мрачным, и эту мрачность отыскал в узких окнах, дымовой трубе и даже в старой лозе, прислонившейся к стене дома. Перешивкииу стало грустно, он позавидовал егозливым фокстеррьеру и журавлю, топнул на них ногой. Собака села, подняв правое ухо и склонив голову набок. Журавль разбежался, подпрыгнул и взлетел на акацию, заорав: