Песье распятие - Славко Яневский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кукулино зависело от бурь, коих страшились малые и большие царства, кроме своих законов и порядков, не признававшие чужих границ, прав, имуществ, сеявшие пожарища и пустошенье, отчаянье, страх и трупы. К здешней не плохой и не хорошей земле, то и дело попадавшей в руки иноземных владетелей, в ту пору с севера подступали завоеватели, как некогда подступали они из восточных столиц окрещенных ханов с конскими хвостами на копьях или с юга, от алтарей за Святой горой. Битвы на севере между братьями Милутином и Драгутином [4] за царскую корону и власть увлекли из Кукулина, силой или богатым посулом, молодых людей – за славой, за ранами, а кого и за безымянной могилой. Учились биться, не разбираясь, на чьей стороне. Вестники и беглецы сообщали, что суровый Милутин взял за себя четвертую жену, совсем молоденькую на сей раз, но и в юных объятиях не смягчился. Оставался злым и суровым к любому, кто не был ему покорен. Царская тень надвигалась и на монастырь.
Среди прочих из подчернолесья Милутиновым ратником стал и сверстник мой Русиян. Когда девять лет назад на Кукулино обрушились тысячи тысяч крыс, Русиян отбивался огнем и руками, а после победы, оплаченной людскими жизнями и пустыми домами, внезапно женился и замкнулся в себе. Два года спустя, я тогда уже был послушником у отца Прохора, его жена, тоненькая и бледная, приниженно-безответная в жизни, растаяла незаметно и безмолвно, с созревшим плодом, потерявшим в утробе жизнь. После похорон Русиян вовсе перестал говорить с людьми, опустился, нива его заросла дурниной. Наш с ним одногодок Парамон находил иногда молодого вдовца на свежей могиле с двумя крестами, большим и маленьким, дружески предлагал ему помочь по хозяйству. Не получал ответа. Русиян, и всегда-то молчаливый, его не слушал, ни его, ни других – следопыта Богдана, кузнеца Бояна Крамолу да и прочих всех, – ни старых, ни молодых. Напрасны были их старания вырвать его из мрака, никто не заметил, когда и как он сгинул. Оставив в Кукулине мать, понес свою тоску незнамо куда. Односельчане, поеживаясь под сухим снежком, похоронили старушку следующей зимой, а по весне поделили Русиянову землю и пограбили добро, что оставалось в его доме. Было чьим-то, зачем быть ничьим? Всем казалось, что даль проглотила Русияна.
События без заметных следов всегда понуждают людей строить предположения и сопоставлять их с истиной. Однако истина об исчезнувшем Русияне сама состояла из множества истин, и каждая была иной, а сложенные вместе, они еще больше путали и темнили дело, где не было ни начала, ни конца: добрался до моря, угодил, окованный, на галеру гребцом, пристал к разбойникам, атаманил, обженился в городе, добыл богатство и возлегает на куче фиолетовых аметистов, сардониксов, сапфиров, прозрачных топазов, яшмы, агата, золота и серебра. Подлинная правда о нем, не многим известная – Русиян отправился ратником на братоубийственную войну за корону, в пределах с похожими селами и похожими людьми, – пошла осадком на дно, на поверхности же мутной мешанины догадок плавали кристаллы и темные пятна вымысла, расплывались, замещаясь новыми, напоминающими знаки на старом пергаменте.
И вот до монастыря дошла весть, что Русиян воротился, и не один, а с шестью конниками. Новоявленный властелин, не признавший правления скукоженных старцев. Воротился под звон копий и поставил свои законы, сперва неясные для разрозненного сельского люда, затем угрожающие: законы брали сельчан в оковы.
Над Кукулином, будто над раной открытой, зароились мухи, по ночам на кровлях, не устрашаясь и света молний, хихикали зеленые призраки голосами побитых собак, болтали спущенными ногами.
Русиян первым делом воротил свою землю, которую после смерти его матери Горы поделили односельчане, а через день или два принялся за чужие наделы. «Девять лет минуло, как отвеяли его ветры, – шептались люди, – воротился совсем другим, бородой оброс, шрам на шее, уставясь в пустоту, глушит хмельные пойла. Из плена, где его мучили, сбежал недорезанный и воеводой стал в победившем Милутиновом войске».
Очевидно, битвы и бури людских несогласий, мгновения, когда засматриваешь смерти в пустые глазницы, резня, в которой жизнь человеческая теряет значение, изменили этого некогда замкнутого, но не злого парня. Теперь он никого, даже соседей, даже свойственников и родственников по крови, не признавал и не хотел знать. Взяв в услужение за малую плату безземельников, прочих обложил данями и оброками – откуп пастбища, провиант Городу, право на дрова в обмен на вино, молоко, мясо и масло, пропитание для шести своих ратников и для слуг. С одобрения невидимого людям князя, царя или бога заграбастал обширные земли рядом с Песьим Распятием, длиною и шириною в субботний путь, – тяглом и страхом загнал под ярмо окрестные села. Непокорных он не ставил под меч, кровью был слишком сыт, а как рабов продавал на отдаленные рудники, где сохли они по кротовьим норам под хилыми дубовыми подпорками при тусклом свете сосновых факелов с флажками черного дыма, где гнили они, заваленные, в слепых шахтах.
На монастырское добро Русиян руку не налагал. Святые обители и монахи были под защитой власти, земной и небесной. Потому мы, пятеро келейников Святого Никиты: изнуренный отец Прохор, травщик Теофан, Антим неразгаданный, звездочет Киприян и я, даже не пытались – да и как, мы были бессильны – что-либо изменить. Угнетенным мы предлагали не избавление, а утешение и молитвы. Однако я чуял, что Антим умышляет бунт. Один, без людей? Я не знал, он не доверялся мне. В другие времена, в прежние будни я бы и не заметил углубившихся морщин на его лице и пальцев, вцепляющихся во все, к чему прикасались. Одна цепь ржавеет, они втискиваются в другую, покрепче. Именно так, он знал больше меня, больше всех нас, направляя меня к возможному завтрашнему отпору. Против кого, как и какими средствами, он, видимо, предоставлял мне открывать самому, словно зверю, ищущему спасения: не сыщет – сгинет в железном капкане.
Для таких, как я, Русиян высился непробойной крепостью. Упрятанный, как за броню, за своими ратниками, жестокий к зверю на ловле, он делался еще жесточее с человеком. С собой он привез жену. Закрыл ее в горнице с застеленными полами и изукрашенными стенами, где чего только не было – от ламп в больших перламутровых морских раковинах до богородиц с высеребренными руками. Сам же время зачастую проводил в одиночестве, в своем покое. Пил из старинных уемистых чаш. А стоило ему захотеть, мог переведаться с любым и со многими разом. Не сам. С помощью своих ратников.
От первой до последней межи человеческой жизни несколько шагов. На временном пространстве, где соседствуют колыбель и могила, два ложа судьбы, остаются деяния, благие и злые, остаются беды. Битвы, недуги, раны, лихорадки, сушь и огонь грызли и заглатывали кукулинца. Теперь его грыз, обдирал на голую кость свой – кукулинец. И эта голая кость сделается безымянной, как безымянно все под чернолесьем, точнее, все, носящие имя парик [5].
После лунной мены в четвертый месяц от Рождества, одни его зовут травобером, другие цветником, спозаранку одолел меня прежний кашель. Сотрясал со дня мироносиц уже две недели. Опять я плевался кровью. И хоть не было в этом ничего зазорного или унизительного, я не стал жаловаться монахам, не попросил помощи у травщика Теофана. Моя хворь, моя и забота, буду пить черепашью кровь, верну здоровье. Выдавалось Р время, я уходил к Синей Скале, сидел под старой сосной. Оттуда, издалека, я и углядел его: Русиян на коне возвращался с ловли, за ним двое его ратников, один верхом, другой вел под узду испуганного коня с рядном, накинутым на глаза. На коне, привязанный за седло и подгрудный ремень, лежал некрупный медведь, выпотрошенный уже. Отбитое копьями ратников солнце ослепляло меня. Я выпрямился в сосновой тени, невольно ожидая, что Русиян повернет коня ко мне. Чуть обернувшись, он увидел меня. Узнал ли или принял за дичь, не ведаю. Не подъехал, нас разделяла межа в девять лет и все его мрачные тайны. Он исчез в овраге, остро вытянутом к Кукулину, и воины вслед за ним. Исчезли их тени, конский топот, позолоченные солнцем копья.
Я не разглядел, был ли Русиян таким, каким я запомнил его, – белолицый, скорее бледный, с ранними морщинами возле губ, со вздернутой, будто от удивления, левой бровью; может, теперь это одебелелый воин, у которого гордость заменилась высокомерием, жестокостью к зависимым и беззаступным. Я застыл неподвижно, словно созерцал, склонившись над глубокой водой, лицо утопленника, изменчивое по прихоти играющих солнечных лучей, лицо смеющееся, нахмуренное, искривленное – всякое, а более всего дробное, и никто, уж я-то ни в коем случае, не составит из колышущихся частей своего знакомца.
«Эй, монах, – услышал я за собой, – даже и не пытайся, у меня муж есть. Босилко с тобой разберется».
Я поднял глаза – Пара Босилкова. Возвращаясь с гор с полной торбой душицы, стояла в снопе солнечного света, крепкая и прямая, молодая. Я спросил ее, чего это я не должен пытаться. Она придвинулась ко мне с вызовом: