Свет вчерашний - Анна Александровна Караваева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вот пойми иногда психологию врачей, — продолжал он, и терпеливо-ироническая полуулыбка скользнула по его губам. — Можно, оказывается, сделать такую операцию, что человек будет видеть пять-шесть дней, а потом опять ослепнет… Это как будто называется резекция зрачка… Впрочем, не в этом суть. Я, конечно, от такого благодеяния отказался. Люди не понимают, что этим они толкают меня не вперед, а назад. Я сумел побороть в себе все волнения, связанные с моей слепотой, а врачи из человеколюбия готовы подарить мне еще худшие страдания. Увидеть вас всех, милые мои, а потом?.. Нет, я победил тьму, приучил себя жить, презирая это физическое неудобство, так не создавайте мне, пожалуйста, новой нагрузки, товарищи медики!..
Николай принялся рассказывать об «охотничьем домике». Это был первый вариант последних глав романа «Рожденные бурей».
— Так и вижу их, этих дорогих моих ребят. Какой жестокий урок они получили!.. Они были слишком доверчивы, они не учли всей подлости врага — и вот тяжелейшие минуты доведется им перенести!.. Классовая борьба — это целая наука боев, идейная закалка. Опыт люди накапливают часто очень дорогой ценой. Драма в охотничьем домике заставит моих дорогих ребят много пережить, но и много даст им. При всем своем бесстрашии они сохранили в себе еще немало наивной юношеской романтики. В то раннее зимнее утро они повзрослели чрезвычайно: из охотничьего домика вышла на лесную дорогу не зеленая молодежь, а взрослые борцы великого класса… Как жестоко встретил их, как обстрелял их этот морозный рассвет!.. Но будут бои, где наши хлопцы победят. Победа эта будет такой силы… такой силы…
Он устал, закашлялся, на лбу его выступил пот, и я уже проклинала дружеское и, признаюсь, редакторское любопытство. Я прервала его рассказ какой-то шуткой и перевела разговор на снегопад.
— В самый раз в снежки играть! — оживился Коля. — Желаешь о погоде говорить?.. Понимаем ваши хитрости, товарищ редактор, понимаем!
Он стал вспоминать, как и кого в детстве он «угощал» снежками.
— Скатаешь, бывало, хороший ком, да ка-ак звезданешь!..
Несколько раз на протяжении пути мы, чтобы не утомлять, оставляли его одного в купе. Но пока мы разговаривали в коридоре, из темного купе нет-нет да и раздавалось кстати какое-нибудь веселое, остроумное словцо.
В Москве в вагон пришла делегатка от какой-то школы, девочка лет тринадцати-четырнадцати. Девочка оробела. Большой букет цветов качался в ее руках. Она отчаянно и быстро начала речь, наверно выученную наизусть, но через две минуты запуталась, вспыхнула и спрятала лицо в пышном букете.
— Давай все-таки поздороваемся, — сказал просто Коля.
Девочка обрадованно подала ему руку. Он спросил, в каком она классе, как учится, что читает. Делегатка сразу перестала робеть и оказалась очень живой, непосредственной девочкой. Среди разговора она улучила минутку, чтобы передать «любимому писателю» цветы от школы.
— Уж я так боялась, так боялась, чтобы они дорогой не завяли… и вот довезла!..
В заключение школьница попросила «дорогого писателя Ленинского комсомола» сказать, что хочет он передать через нее всем школьным ребятам.
— Вот… — сказал напоследок Николай, сдерживая тяжелое, усталое дыхание, — вот поговорили мы с тобой, и я как будто в вашей школе побывал. Через людей я чувствую жизнь, борьбу, движение каждой работы… Нет ничего на свете ценнее и прекраснее человека!..
Школьница взглянула на меня — в темных ярких глазах ее стояли слезы.
Через несколько дней мы встретились с Колей уже на новом месте.
В большой высокой комнате было жарко — две солидные электропечи поддерживали температуру летнего полдня — в двадцать пять — двадцать шесть градусов.
Коля в белой вышитой украинской рубашке лежал, как всегда, высоко на подушках. Таким свежим я его еще никогда не видала. Рубашка очень шла к нему. Впалые щеки его порозовели, темно-каштановые волосы мягко распушились над высоким белым лбом; зубы блестели, какая-то особенная, сосредоточенно-счастливая улыбка освещала его лицо. И все находившиеся тогда в комнате любящие его люди весело переглядывались: так играла в каждой черте этого лица сила жизни, чудесная, неистощимая.
Разговор шел весело и шумливо. Кто-то вдруг забеспокоился и спросил хозяина — не очень ли расшумелись гости?
— Нет, нет, уж новоселье так новоселье! — засмеялся он…
Однажды я зашла к нему вечером, когда его трудовой день только что закончился… Коля лежал в своей обычной толстой гимнастерке из армейского сукна и казался усталым. Я спросила, сколько же часов он сегодня работал?
— Да так, мало-мало… — начал он лукавить, а потом признался: — Около десяти часов. Не одобряешь? Но ведь как я наголодался, как стосковался о работе… ей-ей, влюбленные меньше скучают!.. А настроение какое после работы бывает — ты же по себе знаешь!.. Ушла моя секретарша, я начал следующую сцену обдумывать и так ярко все увидел, что так бы и принялся опять за диктовку!.. В такие минуты счастливее меня нет человека на свете… И вообще — разве я не счастливый парень?.. Ого, да еще какой!
Он вспомнил, как однажды к нему в Сочи приехала какая-то американская журналистка.
— Она просто впилась в меня: это скажи, то объясни — ужасно въедливая особа!.. Потом ей понадобилось «проконтролировать» работу моего сердца, общее самочувствие и тому подобное. Я слушал, слушал и спросил наконец, зачем ей все эти сведения обо мне, грешном. Она стала говорить вокруг да около: «Знаете, соображения гуманности, любви, жалости к человеку…» Понял я, что она подвижника из меня сделать хочет, стоика не от мира сего… вспомнились мне американские миссионеры, поганый народишко… — и ах, как захотелось мне ее отчитать!.. Но я просто разъяснил ей, каким образом надо подходить к «описанию» моей жизни и почему я считаю себя полезным членом общества.
Жалости, снисходительности, сентиментального отношения к нему как больному Николай не выносил. Попробовал бы кто-нибудь посетовать и ныть над ним, как бы жестоко он высмеял такого человека. Но он был чрезвычайно чуток и сразу распознавал даже малейшую перемену настроения своих близких и друзей.
У него был свой секрет ободрять людей. Он говорил при этом самые простые слова, но они были сильнее многих взрывчато-горячих речей сочувствования. Он старался точно уяснить себе причину чужих волнений, советовал деловито, немногословно, очень мягко и тактично подчеркивая и выделяя то, ради чего, по его мнению, не стоило портить себе кровь.
Это умение разбираться во всем с объективной и страстной серьезностью было одной из самых сильных большевистских черт его характера. Многие молодые писатели на его месте возгордились бы, потеряли бы голову от славы, Коммунистическая скромность и здравый ум счастливо оберегали его также и от ложного стремления как-нибудь «прибедняться».
Выражения любви к его «детищу», которые он обильно