Золотой песок - Полина Дашкова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Семейная реликвия ста пятидесяти лет от роду не собиралась двигаться с места. Внутри жалобно звякали чашки. За буфетом была забитая намертво дверь черного хода.
Восемьдесят лет назад, в 1918-м, этот черный ход спас жизнь поручику Сергею Соковнину, двоюродному прадеду Никиты. Поручик успел удрать от чекистов, когда пришли его арестовывать. Потом, при советах, как говорила бабушка Аня, был забит парадный ход, и все пользовались черным. Квартиру Ракитиных поделили на крошечные клетушки. Она стала коммунальной. Был даже какой-то квартирный актив, который возглавляла дворничиха Пронькина.
А поручик Соковнин выжил, умудрился удрать на пароходе в Константинополь, оттуда перебрался в Америку, женился, успел нажить троих детей, а в сорок четвертом погиб в возрасте пятидесяти двух лет, в чине полковника армии США, подорвался на фашистской мине где-то в окрестностях Парижа.
Никита отошел на шаг, отдышался, оглядел буфет со всех сторон. Времени мало. Его, пожалуй, совсем нет. Наверняка профессионалы в джипе уже осознали свою ошибку. Зря он накупил столько запасов. Не пригодятся…
– Ну давай же, милый, давай, – пробормотал он, пытаясь оторвать дубовые ножки от пола.
В буфете что-то громко стукнуло. Упала какая-то тяжелая банка. По-хорошему, надо бы вытащить все содержимое. Но на это уйдет час. Уже светает.
– Шевелись, мать твою, двигайся, старая деревяшка! – рявкнул Никита.
И дубовая громадина подчинилась. Проехала несколько сантиметров по линолеуму. Вот так. Теперь еще немного. Наконец между стеной и буфетом образовалось пространство около полуметра. Этого достаточно, чтобы протиснуться и откупорить забитую дверь. Прямоугольник линолеума под буфетом отклеился от пола. Если ножом вырезать, а потом, оказавшись за дверью на черной лестнице, ухватиться за край лоскута, придвинуть буфет назад, к стене, закрыть проход, можно выиграть еще несколько минут, пока они разберутся, догадаются.
Никита отыскал в ящике с инструментами старый скальпель, острый, как бритва, и полоснул по линолеуму с трех сторон. Попытался сдвинуть. В принципе можно. Но придется сделать это очень быстро. На это нужны нечеловеческие силы. Вернее, силы человека, который очень хочет жить.
За окном щебетали первые птицы. Светало. Рубашка пропиталась потом и противно липла к телу. Хорошо бы, когда все будет готово, принять душ. Но это опасно. По закону подлости, они явятся именно в тот момент, когда он будет плескаться в душе. Он не услышит и может не успеть…
Между прочим, восемьдесят лет назад поручик Соковнин успел. Он как раз мылся в ванной, когда чекисты вломились в квартиру. Душ, разумеется, в восемнадцатом уже не работал. Поручик поливался из ковшика ледяной водой. Он не услышал, как они вломились. Его племянница, тринадцатилетняя Аня, которой потом суждено было стать Никитиной бабушкой, умудрилась задержать их в прихожей, заговорить зубы. И изрядно покричать, пошуметь, чтобы поручик расслышал за плеском воды.
– Ой, это у вас настоящий «маузер»? Подождите, господин чекист! Покажите, я никогда не видела. А он правда стреляет?
Аня была ангельски хорошенькой. Блестящие золотые локоны, огромные ярко-голубые глаза.
– А чаю вы не хотите, господа чекисты? У нас есть немного настоящего чая. Я как раз поставила самовар. Знаете, есть даже колотый сахар… Подождите, там не убрано, куда вы?..
Поручик успел натянуть подштанники, прихватил всю прочую одежду и свой именной пистолет, встал на бортик ванной, открыл высокое, под самым потолком, окошко между кухней и ванной комнатой, подтянулся, перелез, бесшумно спрыгнул, прошмыгнул в дверь черного хода. А через секунду чекисты уже ворвались на кухню.
– Как же ему удалось с узлом одежды, так быстро и бесшумно? – спрашивал Никита бабушку Аню, когда она в сотый раз рассказывала ему эту историю.
– Не знаю. Очень жить хотел, – отвечала бабушка. Никита лет с десяти пытался повторить ловкий трюк поручика. Приставлял стремянку к окну ванной комнаты. Только в четырнадцать удалось подтянуться, перевалиться через окно и, зажмурившись, спрыгнуть на кухонный пол. Няня Надя, жарившая картошку на плите, закричала как резаная и стала быстро, мелко креститься. Никита спрыгнул неудачно, подвернул ногу, порвал связки. Если бы поручик Сергей Соковнин спрыгнул также, его бы уже через полчаса расстреляли.
Никита загасил сигарету, достал из ящика с инструментами пассатижи и принялся откупоривать забитую дверь черного хода. Гвозди успели проржаветь и намертво вросли в стену. Спасибо, что десять лет назад мама отказалась от разумной идеи заложить дверь кирпичом. С черной лестницы воняло, в квартиру лезли тараканы и даже крысы забегали иногда. Но ленивые рабочие, которые делали ремонт, убедили маму, что довольно будет просто забить дверь и задвинуть чем-нибудь тяжелым. Спасибо ленивым рабочим. Квартира превратилась бы сейчас в мышеловку. Впрочем, тогда он бы и не поехал домой после стрельбы.
А куда бы он поехал без денег, без документов? Куда, интересно, ему деваться потом, когда он откупорит дверь, когда придется удирать через вонючий черный ход, через чердак, перепрыгивать с крыши на крышу, как восемьдесят лет назад поручик Соковнин?
…В четырнадцать, когда порванные связки срослись, Никита повторил трюк, от начала до самого конца. Даже время засек. Ровно три с половиной минуты. Самое неприятное – перепрыгнуть с крыши своего дома на соседнюю. Высота двенадцать метров. Расстояние между крышами не больше полуметра. Главное вниз не глядеть. Главное представить, что за тобой гонятся люди с «наганами» в кожаных куртках. И ты очень хочешь жить.
Сейчас ему не четырнадцать, а тридцать восемь, и ничего представлять не надо. Все так и есть. Люди в кожаных куртках. С автоматами. И жить очень хочется…
Он до крови изодрал пальцы, выдергивая ржавые гвозди. Дверь наконец поддалась. Пахнуло застарелой плесенью и кошачьей мочой. Черным ходом перестали пользоваться в двадцать седьмом году, когда всемирно известный оперный баритон Николай Ракитин вернулся с семьей из эмиграции, купившись на уговоры советского правительства. Баритону предоставили его собственную квартиру в Москве. Выселили прочих коммунальных жильцов, сломали перегородки. Председатель «квартактива» дворничиха Пронькина долго еще грозила подпалить проклятую буржуазию.
Прадед Никиты хотел петь по-русски, на сцене Большого театра. Николай Павлович Ракитин надеялся как многие тогда, что большевики долго не протянут – К тому же всемирная слава изрядно поблекла в холодном сером Берлине. Для немцев петь было скучно. Хотелось прадеду-певцу домой. Родину любил. Даже такую, вымазанную до макушки совдеповским дерьмом.
Потом ему пришлось своим глубоким баритоном исполнять партийные марши и гимны, солировать в хоре.
А соколов этих все люди узнали, Первый сокол Ленин, второй сокол Сталин…
Пришлось петь перед «Самим», почти наедине, в небольшом кабинете, в присутствии нескольких приближенных, которые казались скорее призраками, чем живыми людьми на фоне широкоплечего коренастого Хозяина. От Хозяина исходил жар. Нехороший, дурно пахнущий жар, как от кастрюли, в которой варится несвежее мясо. Николай Павлович рассказывал жене, дочери и сыну шепотом в ванной, включив воду, о глубоких безобразных язвинах на серых щеках, о желтых глазах, волчьих или тигриных, о коротконогой, как обрубок, фигуре в простом кителе и кавказских мягких сапожках.
Когда Никите было шестнадцать, он приставал к бабушке Ане с одним и тем же вопросом: «Зачем?» Он рисовал в голове идиллические картинки свободного мира и представлял самого себя где-нибудь на Бродвее или на Монмартре.
– Что ему стоило остаться? – спрашивал он про своего прадеда. – Мы бы жили совсем иначе. Я бы…
– Ты? – улыбалась бабушка Аня. – Тебя бы не было, Никита.
– Почему?
– Потому что твой папа не встретил бы твою маму, женился бы на другой женщине, и у них родился бы другой мальчик. Или девочка.
Вот это казалось шестнадцатилетнему Никите совершенным бредом. Что угодно могло не состояться в мире. Любая случайность сто, или двести, или миллион лет назад имела право повернуть мир в другую сторону. Но он, Никита Ракитин, не мог не родиться.
Все было готово. Он прихватил фонарик, поднялся вверх по черной лестнице на чердак, проверил выход на крышу, спугнул шумную воробьиную стаю и так сильно вздрогнул от громкого щебета, что потерял равновесие. Ноги заскользили по влажной жести. Он успел ухватиться за хлипкую ржавую оградку. Сердце забилось, как воробей, сжатый в кулаке. Он еще раз, всей кожей, почувствовал, как близко подошла к нему смерть, как она дышит в лицо, заглядывает в глаза с любопытством: страшно тебе?
Влажная от пота рубашка стала ледяной. Ткань примерзала к коже, как железо примерзает к языку, если лизнуть на морозе. Вернувшись в квартиру и взглянув на себя в зеркало, он заметил кровь на щеке и вспомнил про осколок. Надо вытащить и продезинфицировать, иначе загноится. Он тщательно вымыл руки. Ободранные пальцы не слушались, осколок оказался скользким. Пришлось глубоко расковырять себе щеку, но боли он все равно не почувствовал. Раковина была вся в крови.