Рубеж. Пентакль - Генри Лайон Олди
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И на другой же день все прошло. Зажило без шрамов, и к'Рамоль клялся, что болезней таких не существует в природе.
«Заклят и проклят». Без Шакалов знаем.
– Ну и что?
Над клеткой зеленоватым заревом встала усталость. Повисела в воздухе и легла мне на плечи – ноги подогнулись, я сел.
– Ри-о… Я умираю…
Я молчал. Чего-то подобного, впрочем, следовало ожидать. Уж больно нахрапист был тот его темный противник, меняющий форму.
– Помоги мне, Рио… Помоги мне!
А вот это новость. Что я могу помочь ему!
Я снова увидел себя его глазами – стальная оболочка, заключившая в себе маленького полуживого узника.
– Давно… в огне… ты воззвал к Неведомому… Пожелал силы. Сила дана тебе… взамен… за другой дар. Дар, которым ты владел по праву рождения… вспомни!
Я стиснул зубы.
Я отлично помню, что мир был другим. Была возможность думать легко и много, и думать исключительно о приятных, интересных вещах. Мысли приходили извне – и изнутри; второе было самым захватывающим, подобным полету на парусиновых крыльях, и мир тогда казался упорядоченным, красивым и сложным, как узор на бабочкином крыле, как конструкция летательного аппарата, собранного собственными руками и испробованного только однажды, над озером…
Мир был цветным. Это сейчас, говоря о цвете, я имею в виду только разные оттенки серого – а тогда слово «розовый» еще не было пустым звуком. Это сейчас мои мысли текут по ровной протоптанной дорожке, по узкой норе, руки сами знают, как держать меч, каждая мышца знает свое дело, а мысли катятся, будто пустая телега, я не пытаюсь и вспомнить, каким был мир, потому что «узор на крыле» – всего лишь бессмысленные слова.
Тот, кем я был, никогда не вернется. Хотя и Шакалу ясно, как хотелось бы мне оглядеться его глазами – хоть на мгновение, хоть на минуту…
– Так чего ты хочешь от меня?!
– Оглянись.
Я оглянулся.
Он стоял в нескольких шагах от меня. За спиной его мерцал костер, и у костра мирно спал Хостик – недремлющий страж.
Высокий, с меня ростом. Лица не видно; руки скрещены на груди, на правой четыре пальца, на левой – шесть. Человекоподобный. Видимо, тот его искрящийся образ был всего лишь картинкой, аллегорией.
– Помоги мне, Рио. А я помогу тебе. Сниму… заклятие.
– Врешь, – пробормотал я, покрываясь холодным потом. – Не верю.
Он протянул четырехпалую руку в сторону, ладонью вверх; на ладони возник огонек, маленький и желтый, как пламя свечи, и этот, который не был Шакалом, поднес огонек к лицу, я увидел крючковатый нос и длинные, узкие глаза – от переносицы до самых висков.
– Помоги мне, Рио. Подари…
Он замолчал.
– Что? – спросил я механически.
– Подари мне… одну вещь. Я хорошо отплачу… сниму заклятие. Поверь, я могу… это сделать.
Вдалеке заухал филин. Я против своей воли вообразил – вот меня касается волшебная палочка, и я превращаюсь из железного чудища в маленького мальчика в коротких штанишках, с сачком для ловли бабочек…
Хотя нет. Я давно уже должен быть взрослым.
НЕ ВЕРЮ!
Верю… Верю! Хочу верить.
Непостижимое, могущественное существо. Да еще умирающее… Ведь он действительно умирал – теперь даже я чуял обреченность, колпаком висящую над его головой.
– Помоги мне, Рио. Подари… эту вещь. Я тебя не обману.
– У меня нет ничего, что могло бы…
– У тебя есть.
Он послал мне новое видение, и поначалу мне показалось, что он хочет, чтобы я его убил.
Секундой спустя, когда ноги сами несли меня по направлению к костру, а неслышно возникший меч примеривался к шее неподвижно сидящего Хостика, – тогда я понял, чего он хочет. И разозлился, и с силой всадил меч обратно в ножны – так, что одурманенный Хоста очнулся и обернулся на звук. Против света его глаза казались абсолютно черными:
– Рио? Ты…
Тот, кого крестьяне приняли за Шакала, действительно хотел, чтобы я убил. Но не его.
Чтобы я просто убил.
Он желал получить смерть, сидящую на моем клинке. На моем клинке, в моей руке… Вот что подразумевалось под «этой вещью»!
Зачем? Что он будет с ней делать?!
Тем временем Хостик не думал сопротивляться. Вероятно, наведенный дурман еще не рассеялся; лохматая голова моего подельщика склонилась, приглашающе подставляя шею.
Примолкли цикады. Над клеткой поднялась наконец утренняя звезда – верный знак того, что небо вот-вот побледнеет.
– Сволочь, – выдавил я, непонятно кого имея в виду. Не то Шакала, не то себя.
«Преодолей запрет, – неслышно велел тот, что стоял сейчас у меня за спиной. – Преодолей сейчас, я помогу тебе! Преступи черту, запрещающую тебе убивать, – ничего не случится, потому что я сниму с тебя заклятие. То, что высвободится после твоего удара, принадлежит мне, я заберу его и уйду, оставив тебя с твоей настоящей сущностью, цветным миром и восстановившейся памятью».
– Сволочь… – повторил я, глядя на покорно подставленную Хостикину шею.
В моей руке снова был меч. Безымянный. Бесхарактерный. У меча не может быть воли – это не сталь ищет крови, это моя рука еле сдерживается, чтобы не отделить Хостикину голову от туловища. Это не Шакал подталкивает меня под локоть, это мое собственное неудержимое желание. Освободиться…
А Хостик, если вдуматься, вполне заслуживает смерти. Сколько жизней он загубил, еще будучи городским палачом, и потом, у меня на службе – не сосчитать!
Меч взлетел.
Прославленные мастера поединков говаривали, качая головами, что в бою я двигаюсь «между секундами». Только что меч был здесь – и вот он уже там, и размазанная в воздухе стальная дорожка – единственное, за чем уследить глазу…
Меч упал.
Чумак Гринь, сын вдовы Киричихи
Первым человеком, которого встретил Гринь у родной околицы, оказалась Лышка, хромоногая мельничиха. Ленивица по-прежнему не ходила к колодцу, предпочитая таскать воду из-под самого моста – потому языкастые соседки давно решили, что у Лышки в борще квакают жабенята. В ответ на приветствие мельничиха буркнула что-то угрюмо-настороженное – и лишь мгновение спустя разинула удивленный рот:
– Гринь! Батюшки-светы, Гринь! А я, дура, не признала! Какой-такой, думаю, парень прется, и торба на плечах, чистый ворюга… А что, Гринь, много заработал? Гостинцы несешь?
Лышкины глаза были как два ужа – черные и верткие. Подол линялой плахты окунулся в стоящее у ног ведро – мельничиха и не заметила; сейчас она жадно рассмотрит пришельца со всех сторон, чтобы тут же, забыв о ведре, кинуться со всех ног в село, понести новость.
– День добрый, теточка Лышка. Мать моя здорова? – Гринь поудобнее устроил торбу на натруженных плечах.
На дне Лышкиных глаз что-то мелькнуло. Будто бы взмахнул крылом нетопырь:
– А как же… Здорова, Ярина-то. Бог дал…
Лышка вдруг осеклась, будто с языка ее сорвалось нечто непристойное. Суетливо схватилась за коромысло:
– Недосуг мне! Прощай, Гринь.
– Прощайте, – отозвался Гринь удивленно.
Он не топтал эту улицу вот уже без малого год.
Знакомые плетни. Перелазы, вытертые теперь уже чужими штанами, перекресток, колодец, у которого обыкновенно судачат две или три молодки.
На этот раз молодок было шестеро. Целая толпа; все они, как по команде, уставились на Гриня, но едва он пытался поймать чей-нибудь взгляд – глаза ускользали, будто ненароком.
Подойдя поближе, Гринь скинул шапку:
– Будьте здоровы, теточки… А я вот, вернулся.
Шепоток. Переглядка.
– И ты будь здоров, Гринь, – как бы нехотя проговорила дьячиха, широкая, как поле, краснолицая, в объемистом желтом кожухе. – С возвращеньицем…
Гринь поклонился, как велит вежливость. Снова взвалил на себя торбу, пошел прочь, причем чужие взгляды тянулись за ним, как поводки. Так и хотелось передернуть плечами, обернуться – но оборачиваться было нельзя.
Нехорошее предчувствие, возникшее еще там, у моста, росло и росло, постепенно пересиливая радость возвращения. И одновременно крепло чувство, что он, Гринь, никуда и не уезжал – ничего не изменилось, знакомый камень все так же лежал справа от ворот, и Бровко залаял совершенно привычно – все тот же Бровко, уцелел, не сдох, красавец, за год!
Ворота не были заперты.
– Мама!
Окошко светилось. На снегу, синем в наступающих сумерках, лежало желтое, теплое пятно. Из трубы валил дым – ох и топит мать, на славу топит, как будто ждет…
– Мама!!!
Палец сам лег на знакомую защелку. Как будто и не было года.
Дверь поддалась. В сенях пахло детством – Гринь даже зажмурился. Осторожно прикрыл за собой внешнюю дверь, легонько толкнул внутреннюю.
У входа лежал новый, новехонький, яркий половичок. Гринь остановился, не решаясь ступить на него мокрым сапогом; взгляд его побежал по пестрой дорожке, заметался по знакомой комнате, чисто прибранной, украшенной, будто перед праздником…