Рождественская оратория - Ёран Тунстрём
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Магистра Стольберга предупредили, что к Сиднеру нужен деликатный подход. Сказали, что следует терпеливо относиться к его отрешенности, к невидящему взгляду, к открытому рту. Мальчик способный и со временем оправится от шока, дайте только срок. Умом магистр Стольберг все это понимал, однако ж порой изнемогал от нетерпения, наблюдая, что парнишка, как он говорил коллегам, «живет в своем собственном мире». «Вот смотрите, — говорил он, показывая в окно, — стоит один-одинешенек. Никто с ним не играет». Учителя смотрели туда, куда показывал его палец, — на дровяной сарай. Прислонясь к стене, Сиднер стоял совершенно неподвижно, правая рука прижата к телу, будто он что-то прятал под курткой, и учитель знал, что там обломки пластинок, с которыми мальчик упорно не желал расстаться. Снег тяжелыми хлопьями падал ему на плечи, на кепку. Играющие ребятишки обегали его стороной, бросая испуганные косые взгляды.
На уроке, раздавая сочинения, магистр Стольберг испытывал замешательство.
— Сиднер, — сказал он, после того как охарактеризовал жалкие письменные труды остальных, — Сиднер, ты…
Сиднер вскочил за партой, замер, глядя прямо сквозь учителя, ни один мускул у него на лице не дрогнул.
— Ты написал немножко странноватое сочинение. Язык у тебя превосходный, но разве это воспоминание о Рождестве? Ты ведь не присутствовал при этом, верно?
— А разве сказано, что нужно присутствовать?
Магистр Стольберг сглотнул.
— Да, тут ты, конечно, прав. Но присутствие подразумевается как бы само собой.
А почему, собственно? — подумал он. Мальчик прав.
— Вдобавок здесь встречаются непривычные слова, например candies — что это?
— Это особый сорт сластей, учитель.
— Почему же ты так прямо и не написал?
— Я подумал, что будет не очень-то хорошо, если написать: «Он забыл купить особый сорт сластей». Candies — сласти из Америки.
— Бах, помнится мне, жил в Германии. Не стоит оригинальничать, Сиднер.
— Простите, учитель. — Глаза у Сиднера наполнились слезами. — Я ничего такого не имел в виду, учитель.
— Садись, мальчик. Я все понимаю.
Следующая тема, через несколько месяцев, была — «Чему можно научиться в лесу и в поле».
«Гуляя в лесу и в поле, можно научиться многому. В одной книге, которую я как-то раз после обеда читал возле торфяника Громюрен, неподалеку от того места, где жил до прошлого года, я вычитал, что Иоганн Себастьян Бах родился в 1689 году в немецком городе Эйзенахе и что женат он был дважды, так как первая его жена умерла от тяжелой простуды. У него было много детей…»
— Сиднер!
Сиднер уже встал. Одноклассники глядят на него. Класс всегда умолкает, когда Сиднер встает. В комнате пахнет влажной шерстью и печкой, за окном висит густой туман, кашель и сопенье стихают. Стольберг колеблется, смотрит в тетрадь, исписанную угловатым, размашистым почерком, без орфографических ошибок, с правильными переносами, все запятые и те на своих местах. Лишь немного погодя он решается восстановить свой учительский авторитет и в следующую же секунду осознает, что лучше было бы промолчать.
— Сиднер, ты неправильно понял задание. Речь шла совсем о другом.
— Но, учитель… Я же узнал все это в лесу и в поле.
— Можешь сесть!
— Вы сердитесь?
Стольберг качает головой.
Мальчик вновь скользит прочь, по волнам своей отрешенности. Во всяком случае, вид у него именно такой. Однако ж уличить его в лени, в невнимательности учителю не удавалось никогда.
Ведь Стольберг и сам встречался с Сульвейг, потому что пел в церковном хоре и должен был участвовать в Рождественской оратории. Он знает, что идея принадлежала Сульвейг Нурденссон, и помнит, какая торжественная тишина воцарилась в тот день, когда она выступила с этим предложением. Помнит, как кантор Янке встрепенулся и долго смотрел на нее, а было это после крайне неудачной репетиции нескольких незатейливых весенних песен доя концерта на церковном крыльце, по случаю Встречи весны[26]. Янке выпрямился на органных хорах во весь рост и так фыркнул, что забрызгал слюной балюстраду и кричаще-красный портрет Хакина Спегеля[27].
«Рождественская оратория! Бах? Мы?»
Янке был большой музыкант, в свое время он приехал из Стокгольма, с множеством дерзких планов, осуществить которые суннескому хору было не под силу. Услышав предложение Сульвейг, он всю ночь глаз не мог сомкнуть, посадил на закорки младшую дочку и до утра бродил по кладбищу. Только промочив ноги, он заметил, что ходил по раскисшим от дождя дорожкам в домашних тапках, без пальто, с непокрытой головой, да это бы еще полбеды, ничего ему не сделается, куда хуже обстояло с дочкой — она была в ночной рубашонке и схватила тяжелую простуду, которая до самой середины лета держала все семейство в тревоге.
Кантор Янке сознавал тщету своей жизни. Сорок три года уже, а из замыслов его ничто толком не свершилось. На следующей неделе он так и сказал хористам:
— В юности я мечтал стать великим музыкантом. Лелеял ребячливые надежды сделаться дирижером, разъезжать по городам Европы, подчиняя хоры и оркестры моей дирижерской палочке. Но вышло иначе. Я приехал сюда. Хор из вас неважнецкий, хотя вина тут не ваша, а общества. Для большинства людей музыка ничего не значит. И я рад, что сюда вообще кто-то приходит. За исключением тебя, Сульвейг, все мы тут посредственности, ибо цели у нас посредственные. Однако теперь я принял решение. И тем, кто меня поддержит, поблажек не будет. Но я обещаю: через десять лет здесь, в суннеской церкви, мы исполним Рождественскую ораторию Баха. Это станет делом моей жизни. Может, первоначально я мечтал совсем о другом, но в наших обстоятельствах и это подойдет. Десять лет — срок долгий, ваши дети успеют повзрослеть, кое-кто выдохнется. И все же давайте несколько раз в неделю шаг за шагом, такт за тактом пробиваться, проникать в музыкальный космос, созданный Бахом. Я постараюсь набрать музыкантов из дансингов и духовых оркестров, буду учить молодежь, мы справимся. Согласны?
С тех пор минуло десять лет. Музыка расцвела вокруг них. Небесными крылами осеняла трубочиста, маляра, тенора, детский хор и оркестрантов, один за другим объявлялись люди с новыми талантами.
А теперь?
После смерти Сульвейг?
Когда Сульвейг хоронили, Янке вскинул руки, и хор запел, но после двух-трех тактов, на том самом месте, где голос Сульвейг отделялся от остальных, взмывал ввысь и ласточкой порхал под благоуханно-медовой сенью кладбищенских лип, — на том самом месте они вдруг умолкли, и хор, и оркестр, и дирижер, все голоса целого городка, и за всю осень ни один так и не смог начать вновь…
Последнее сочинение Сиднера для магистра Стольберга называлось «Весенний день». Сиднеру велено было прочесть его одноклассникам вслух, а магистр Стольберг стоял у него за спиной, помахивая указкой.
«Однажды погожим весенним днем Иоганн Себастьян Бах отправился со своей семьей за город. Птички щебетали в кронах деревьев, журчали ручьи, дороги повсюду развезло, но в конце концов они нашли место, где можно было посидеть, поесть хлебца, выпить вина. (Класс нервно встрепенулся.) Сидели они у самого ручья, младший сынишка — Иоганн Филип Эммануил — устроился на коленях у матери. Старшие братья захватили с собою флейты. И вдвоем сыграли тему из папина четвертого Бранденбургского концерта. Звучала она очень красиво. Солнце пригревало, и немного погодя мать и отец разделись и сидели нагишом, подставляя себя солнечным лучам. (Класс, как по команде, прикрыл рот рукой и прыснул. Сиднер оторвал взгляд от тетради и нерешительно улыбнулся…) Потом они легли на землю, прижались друг к другу…»
— Довольно, Сиднер! — вскричал учитель.
Класс затаил дыхание. Сиднер открыл рот. Он недоумевал. Смотрел то на одного, то на другого, прислонясь спиной к черной доске.
— Дай сюда тетрадь, — прошипел учитель.
Сиднер молча протянул ему сочинение.
— Вот как поступают с этакой белибердой. — И магистр Стольберг, у которого нынче выдался плохой день, в клочья разорвал тетрадку и бросил в печь.
Учительская тоже притихла, когда Стольберг пересказывал избранные отрывки из Сиднерова сочинения. Кое-кто из пожилых педагогов проворчал, что мальчишку следовало бы исключить из школы, но другие возразили, что он, верно, не совсем в здравом уме и что за этакую непристойную писанину надо, конечно, наказывать, однако ж все помнили, что дали слово быть терпеливыми, и призадумались: неужто дома у Сульвейг и Арона впрямь было так?
Сам Сиднер все истолковал превратно. Решил, что учитель рассердился из-за того, что он опять написал про житье-бытье семейства Бах, но ведь он иначе не мог. Только здесь зажигались его слова. Здесь был источник фантазии и отрада. Здесь ключом кипели слова и рассказы, причем он уже толком не знал, вправду ли слышал их от Сульвейг или просто хотел, чтобы так было, ведь у него в голове слагались бесконечные истории о семействе, из сердцевины которого струилась Великая Музыка.