Солнце и кошка - Юрий Герт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Почти не разговаривая, добрались мы до Мильонного бассейна, и было здесь еще лучше, еще прекраснее, чем представлялось мне зимой. Солнцем пронизан был Орешник, недвижный в недвижном воздухе, блестела трава, блестел и лучился в каменно-чугунной оправе, источая прохладу и свежесть, весь Мильонный бассейн.
Мы поставили банку рядом с оградой, на бетон, и я, обхватив руками тонкие стержни решетки, протиснул между ними голову. Вдали вода казалась голубой и сверкала, вдоль берега она была ярко-зеленой и прозрачной. Почти на самой поверхности сквозили быстрые рыбки, то небольшими стайками, то в одиночку. Я подумал, что мы будем время от времени приходить сюда, навещать рыбку, будем бросать в воду какой-нибудь корм, хлебные крошки или ту же манку, хотя это строго-настрого запрещено... А мы все равно будем, ведь там наша рыбка...
Дед протянул мне банку. Сердце у меня застучало.
— Нет, — сказал я, — ты сам...
Я следил, как он встал рядом со мной, как, зацепив пальцами вогнутый край банки, продел ее сквозь ограду и перехватил вытянутой над водою рукой... Испуганная рыбка, трепеща хвостом и плавниками, как птица в клетке, металась и билась о стенки... Я зажмурил глаза, стиснул металлические прутья.
Бульк!..
Я разжал веки: по воде шли круги, в них раскачивались, вздымаясь и опадая, листья орешника, вернее — их отражение. Дед в руке держал пустую банку вверх дном, капли еще сбегали с ее стенок и падали в бассейн.
Когда поверхность воды успокоилась, я увидел рыбку— юркую, маленькую, красно-золотую... За ней вторую... Третью... Различить их было невозможно. «Все равно, где-нибудь среди них — наша», — подумал я.
Мне стало легко: теперь она свободна! Но — странное дело — еще больше рад был я за самого себя. Не оттого ли, что смутно почувствовал в тот момент: помимо самой свободы, есть еще одно, более высокое счастье — дарить свободу другим?..
Это ощущение, наверное, и делало меня счастливым, когда мы возвращались домой с опустевшей банкой. Банка была пуста, но мне, казалось, должен завидовать весь мир!
МРАК И СВЕТ
Нас, младших своих обитателей, Черный двор не баловал развлечениями. Тем неистощимей работала наша фантазия. Тайком от взрослых мы сочиняли себе игры, которые им все равно не под силу было понять, а поняв,— оценить...
Вблизи нашего двора широкой подковой выгибалась дорога, мощенная серым бугристым камнем. После дождя булыжник выпукло блестел, и дорога походила на стадо медлительных черепах, ползущих, панцирь к панцирю, в сторону моря. Одним концом она упиралась в санаторий «Наркомзем», другим — в Ялтинское шоссе, но нам казалось, что оба ее конца ведут в бесконечность.
Летом раскаленный от зноя булыжник присыпало светлой, размолотой колесами пылью. По дороге весело громыхали разбитыми кузовами трехтонки; сопели, карабкаясь в гору, потные, жаркие автобусы; надменно сверкнув стеклом, проносились элегантные черные «зисы» и «эмки». Мы с завистью смотрели им в затылок, вдыхая сладостный угар бензина. Мы жадно мечтали, чтобы у какой-нибудь машины вдруг сломалось колесо или лопнула камера, и она хоть ненадолго остановилась перед нашим Черным двором. Но колеса не ломались, камеры не лопались, машины катили мимо...
Пыль густой сединой оседала на головы, от нее щипало в горле, скрипело на зубах и неукротимо чесалось между лопатками. Но мы целыми днями торчали возле дороги. Мы желали невозможного, но были благодарны судьбе за те скупые радости, которые она дарила. С криком «ура» босоногая наша орава проносилась под носом у бледных от испуга и злости шоферов. Мы совали под колеса машин длинные прутья, и они, трепеща, рвались у нас из рук, словно удилище, под которым бьется на крючке океанская рыба. Растянувшись цепочкой, мы надсаживались в неистовом и жалобном вопле «дяденька, прокати!..»— зная наверняка, что нет, не прокатит, но неистребимая надежда звенела в наших голосах: ну, а вдруг?
Однако самым главным для нас, пожалуй, была совсем не дорога, а то, что скрывалось под нею, внутри насыпи.
Дорогу пересекала наискось бетонная труба, служившая водостоком. Во время дождя со склона, дремуче заросшего кизилом и шиповником, низвергался мутно-коричневый поток. Он клокотал в придорожном кювете, ворочал камнями, врывался в трубу с хищным, утробным рычанием и вылетал с другой стороны упругой, повисающей в воздухе струей. Но дожди ливадийским летом случались редко, по пересохшему дну кювета обычно еле-еле сочился тонкий, как нитка, ручеек, лениво заползал в бетонную горловину и тянулся там густой болотной жижицей, к удовольствию жучков, паучков, лягушек и прочей нечисти.
Странное дело, но среди холеной «императорской» роскоши ливадийского парка, среди дворцового мрамора, капризно изломанных, благоухающих розами аллей, среди тенистых беседок, увитых плющом и виноградом, среди нежно воркующих фонтанов — нас, ребятню с Черного двора, совершенно неодолимо влекла к себе именно эта зловонная труба...
Началось все с того, что однажды, в томительно жаркий день, кто-то из нас предложил забраться в нее и проползти насквозь, с одного конца до другого. Предложил, может быть, в шутку: мол, вот где сейчас прохладно, в этой самой трубе... А может, и не в шутку. Двор у нас был в основном девчачий, и тут уж волей-неволей нам, мальчишкам, постоянно приходилось доказывать, что мы — пускай не чапаевцы, не челюскинцы пока, но все-таки, все-таки... Вот мы и старались.
В шутку, не в шутку, а слово было сказано. Девчонки, понятно, сами ни в какую трубу, к паукам и лягушкам, лезть не собирались. Они лишь коварно намекали, что дело это исключительно наше, мальчишечье. Мы же, на всякий случай с достоинством ответив, что дураков нет, пускай лезет, кому охота, — спускались в придорожную канаву, заглядывали, присев на корточки, в круглое отверстие, в смрадную таинственную пасть,—и, передернув плечами от мрака и холода, веющих из черного нутра, торопились обратно, к теплу п солнцу. Надо сказать, что труба где-то посередине чуть поворачивала и окошка на ее противоположном конце действительно не было видно.
Мы огрызались, мы не хотели поддаваться, но участь наша, суровая мужская участь, знали мы, уже решена...
Долгоногая Раиска, с ее косыми, разбойными, развернутыми в разные стороны глазами... Да она бы, всем нам назло, сама полезла в трубу, как, не уступая мальчишкам, взбиралась на высоченные магнолии и кедры,— ну, и могли бы мы жить после такого позора?.. Или Розка, ее сестра?.. Эта сочинит дразнилку — и заведется, пока насмерть не зажалит писклявым своим, комариным голоском!.. Но тем не менее, причиной всему дальнейшему — по крайней мере для меня — была Катя, дочка нашей дворничихи и неописуемая, как мне казалось, красавица. У нее было кругленькое личико со светлой, выгоревшей на солнце челочкой и зеленые, пронзительно-лукавые глаза с бегучим, скользящим взглядом. И достаточно ей слегка, бывало, задеть меня этим взглядом, достаточно дернуть шершавой, покрытой цыпками коленкой, чтобы я отважился на что угодно.
Пожалуй, так оно и вышло в тот раз. Катя, стоя в сторонке от нашего галдежа, только посмотрела на меня равнодушно и как бы сонно, только повела презрительной своей коленкой, колыхнув подолом блеклого, застиранного платьица,— и я спрыгнул в размытую дождями канаву, в лопухи и репейник, туда, где труба навстречу мне распахивала свой зловещий зев.
Перед тем как в него нырнуть, я оглянулся. И увидел три тополя, которые росли на краю нашего двора, за водяной колонкой. Собственно, их было два, но один тополь в самом низу раздваивался, и в небо уходили три одинаково мощных серебряных столба. Я простился с тополями, в последний раз взглянул на лопухи, сморщенные, белые от пыли, похожие на обвисшие уши африканского слона. Вровень с моей головой, на обочине дороги, стоял, закрутив коротенький хвостик крендельком, верный Катин песик Секрет. Когда я втиснулся в трубу, он метнулся за мною.
Но слабо тявкнул пару раз, лизнул мне пятку и выскочил наружу.
В лицо мне ударил сырой запах тьмы и гнили. Я пополз, карябая плечи. Двигаться приходилось полулежа, на локтях, понемножку подтягивая все тело, сжимаясь и делая новый шажок-ползок. Ноги хлюпали по скопившейся ка дне жиже, а раздвинешь колени пошире — и упрешься в заросшую лишаями, бархатистую, как спинка у мыши, стенку. Клочья паутины клеились к моему лбу, липли к ресницам, по щекам прыскали какие-то паучки. Но главное— тьма, в которой уже пропали, угасли бледные отсветы, проникавшие в трубу сзади. Тяжелый каменный мрак...
Он стискивал меня, не давал поднять головы, разогнуться.
Мурашки страха копошились у меня в затылке, разбегались по спине. Когда где-то — казалось, далеко-далеко, потому что все, что не было этой проклятой трубой, отодвинулось, ушло от меня в невероятную даль — и в то же время совсем близко, прямо над моей спиной,— проезжал по дороге грузовик, стенки трубы прохватывало мелкой дрожью, она гудела — угрюмо, зловеще. Что, если она не выдержит, обвалится — и раздавит меня?.. К тому же — и мне становилось совсем невтерпеж — по трубе ползли какие-то странные, чудовищные звуки, подвывания, от которых волосы на моей заледеневшей макушке шевельнулись... Подвывания сменились могильными стонами. Я знал, конечно, это те, кто остались, хотят меня напугать, но легче мне от этого не делалось.