Гамлеты в портянках - Алексей Леснянский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Герцу совсем не было жаль Семёнова. Он просто сказал то, что считалось правильным в общечеловеческом понимании. Его решительности действительно хватило бы на то, чтобы заступиться за товарища. Он не вмешался, но всё-таки если бы так случилось, то в этом поступке была бы львиная доля эгоизма по следующей причине. Глубокая и широкая душа Герца, похожая на реку Волгу, под воздействием безнравственной среды часто мелела и заиливалась. Это приводило к ухудшению не только морального, но и физического состояния. В очередной раз сделать такую нематериальную субстанцию, как душа, глубокой и широкой, поднять, так сказать, уровень воды в ней до привычной отметки для улучшения собственного самочувствия можно было только одним способом — совершением хорошего поступка. Так и действовал парень. Действовал и переживал, что за внешней чистотой его поступков стоит внутренняя грязь, за альтруизмом — меркантильность. Переживал и успокаивал себя: «Хоть так, другие так вообще никак». Армия переместила работу курсанта над внутренним «я» в ещё более мерзкую для него область. Например, в случае с Семёновым парень с отвращением ощутил, что он уже не столько хочет восстановить силу души, сколько желает вырасти в глазах батареи. Но даже не это было самым страшным для Герца. Самым страшным было то, что он собирался вмешаться лишь наполовину — другими словами не накинуться на Кузельцова с кулаками, а хоть и твёрдо, но с уважением в голосе (нет, с завуалированным подобострастием!) попросить истязателя оставить беднягу в покое. Это для Герца. Для автора, который знает своего героя как облупленного, самым страшным было другое. В неосвещённых уголках души, в которые Герц боялся заглянуть даже с факелом, он оправдывал насилие по отношению к себе и к другим по всем статьям. Только поэтому и не вмешался на самом деле. «Чтобы обабившийся мужчина поднялся на прежние высоты, ему необходимо переступить через свою и чужую боль. Как на войне. А на войне как на войне» — вот что увидел автор, посветив фонариком там, где следует.
— А мне не жаль, — честно ответил Павлушкин и стал объяснять Герцу очевидное для обоих: «Семёнов сам тупит, два месяца звания выучить не может. Между прочим, из-за этого дневальным не он заступает, а ты. Ты же знаешь чё-кого, кому на тумбе «смирно» кричать, кого на хер посылать, а Семёнов прапора от унитаза отличить не может. Кузельцов его не грохнет, поучит жизни децл[12] и всё. Если чё, Кузельцов сейчас вообще отрубится, и спи спокойно, Семёнов».
— Всё-таки нельзя так, — из самолюбивого упрямства не сдавался Герц, прекрасно понимая, что товарищ прав. — Нельзя, — слышишь? Нельзя, чтоб…
— Осади![13] — резко зависнув над проходом между кроватями, зло перебил Павлушкин. — Ты кого из себя строишь? Запихай своё геройство в одно место. Сержик[14] отрубится сейчас, а этот в герои лезет. Давай, давай — подставь всех!
Кузельцов услышал разговоры в отделении. Он прервал экзекуцию над Семёновым и швырнул тапок наугад. Традиционно не повезло курсанту Попову, который внешностью и походкой изрядно смахивал на киношного Робокопа. Парень вообще был странным. Им целиком и полностью владели две, казалось бы, несовместимые страсти: компьютеры и свиньи. Между тем всё объяснялось просто. Когда Попову было восемь лет, его родители развелись. «Уматывай в деревню к своей мамаше»! — крикнул отец напоследок. Мать тихо молвила в ответ: «Чё ж делать — поеду. Оставайся в городе, твоя ж квартира, а Ванюшку я с собой забираю. Он тебя часто навещать будет, сыну без отца нельзя». Обожая мать, мальчик с первого дня в селе стал заботиться о ней через ухаживание за единственным источником их семейного дохода — свиньями. Презирая отца, Ванюша начал игнорировать его через круглосуточное сидение перед монитором с первого же гостевого выезда в город. Прошло десять лет, и любовь к матери стала неотделимой от свиней, ненависть к отцу — от компьютера. Ну да мы отвлеклись. Тапок с лёту наступил Попову на щеку, раздавил на ней парочку прыщей, — свидетелей затянувшегося переходного возраста, — и виновато юркнул за козырёк чей-то кровати. Правая половина лица курсанта загорелась, но он и бровью не повёл. Попов претворился убитым наповал, по опыту зная, что сержант не любит раненых и всегда добивает их вторым тапком.
— Кто базарил? — задал вопрос Кузельцов.
…Тишина…
— Я спрашиваю, кто базарил?
…Было слышно, как в углу казармы паук плетёт паутинку…
— Последний раз спрашиваю.
…Перхоть, посыпавшаяся на подушку с головы замкомвзвода Котлярова, произвела грохот, подобный камнепаду…
— Я ща всё отделение подниму и начну выбивать показания.
…Какая-то молекула шарахнулась с плинтуса на пол и наделала много шуму…
— С этого дня не жрёте, не спите, не курите.
…Курсанты первого отделения АРТ взвода впервые в жизни явственно услышали голоса совести Павлушкина и Герца. Голоса были натурально бабскими…
— Ну всё, обезьяны! В отличие от других я никогда не тянул с вас деньги. Забыли. Через три дня каждый приносит мне по косарю.[15] Можете рожать кассу[16] скопом, можете по отдельности. Мне всё равно. Не успеете в срок — включаю счётчик.
Голоса совести Герца и Павлушкина начали ломаться и грубеть…
— Это я говорил, — поднявшись с кровати, произнёс Герц.
— Это самое, — замялся Павлушкин. — В общем, мы вдвоём, товарищ сержант.
Кузельцов удовлетворённо зевнул. Через три секунды рядовые стояли перед сержантом. Несмотря на то, что все трое были одеты в одинаковое армейское нательное бельё — «белуху» — не составляло никакого труда определить, кто здесь «дух», а кто — «черпак». Кальсоны и рубашка Кузельцова были того кипенно-белого цвета, который можно смело помещать под стеклянный колпак как эталон. Всякая солдатская вошь обходила стороной нательное бельё командира первого отделения АРТ взвода, чтобы не ослепнуть от белизны и не задохнуться от чистоты. На «белухе», плотно облегавшей фигуру сержанта, не было ни одной незапланированной складки. Если же таковая появлялась, то она сразу самоуничтожалась, чтобы не портить собой окружающий мир, в котором в мизерном количестве имели право водиться только запланированные складки.
«Белухи» Герца и Павлушкина можно было смело переименовать в «грязнухи». После очередной бани, в которой курсантам по заведённым правилам выдали чистые комплекты нательного белья, Герцу досталась краснуха, а Павлушкину — желтуха. Читатель, не волнуйся. Речь не о болезнях. Просто на рубашке Герца, длиной рукавов походившей на свою смирительную сестру, розовели восемь пятен различной величины. Это была обесцвеченная банно-прачечным комбинатом кровь третьей группы отрицательного резус-фактора, принадлежавшая пехотинцу Хрулёву, который отказался стирать носки «деду». Кальсоны Павлушкина, — напоминавшие то ли полуштаны, то ли недошорты, — носили на себе бледно-жёлтые следы в области паха. Это была плохо отстиранная моча автомобилиста Бирюкова, который невыносимо хотел в туалет, но пост не оставил.
— Вняйсь, смирно, — сонным голосом произнёс Кузельцов.
Герц и Павлушкин по команде сержанта предстали перед нами сначала в профиль, потом — в фас. Самое время более подробно описать их внешность и внутренность.
Илья Павлушкин родился в сибирском селе Шушенское, в котором в своё время отбывал сытную ссылку Ленин. Мальчика нарекли Илюшей в честь отца вождя мирового пролетариата, потому что имя Володя было уже занято старшим братом. В отличие от подавляющего большинства своих безразличных к политике сверстников, Павлушкин был убеждённым коммунистом с детства. Ему было плевать на КПСС и на КПРФ, он не имел ни малейшего представления об истории и программных положениях этих партий, зато всем сердцем любил Владимира Ильича, который подарил ему и многим маленьким шушенцам счастливое детство. Подарки, сувениры и сладости, которые мать, служащая ленинского музея, таскала с работы, вручались маленькому Илюше со словами: «Нынче делегация приезжала… Это тебе, сыночка, от дедушки Ленина. Вырастишь — будешь коммунистом, как он». Павлушкин жить не мог без улицы с её играми, проделками и драками. Только кнут и лютый мороз могли загнать его домой вовремя. Учился он плохо, но в одном классе два года не сидел, чтобы быстрее окончить девятилетку и забыть о месте расположения школы.
Что касается внешности Павлушкина, то природа покумекала и решила, что раз её дитя будет обитать не в райских кущах, а копаться в навозных кучах, то лицо ему иметь ни к чему. Рожа — вот на чём остановилась природа, и употребила все силы, чтобы сельхозпродукты, которые произрастали в окрестностях Шушенского, нашли достойное место на голове парня. Там, где у всех растут волосы, у Павлушкина колосилось пшеничное поле; к слову, осенью 2004-го армия собрала рекордный урожай с черепа призывника. Нос у него был, что называется, картошкой. Второй хлеб не раз пытались откусить в деревенских драках, но он, — как репка вплоть до прихода мышки, — не поддавался, потому что, вероятно, крепко держался какой-нибудь не видной глазу ботвой за щёки, покрашенные под спелый помидор. Вместо подбородка у Павлушкина была массивная огуречная попка, аккуратно отрезанная природой от светло-коричневого семенника. Внизу огуречной попки имелась довольно привлекательная ямка, вероятно, силосная, в которой, правда, ни разу в жизни не заквашивались ни листья, ни стебли, ни прочая питательная для скота чепуха. Однако, при всей своей, на первый взгляд, ненужности, ямка никогда не зарастала никаким бурьяном, потому что каждое утро трудолюбивый парень прохаживался по ней с какой-то косой. Спрашивается, для чего? Известное дело, читатель. В эту ямку то и дело любили падать особи женского пола, многие из которых вообще падки на всякое мужественное углубление. На мир Илья глядел не глазами, а зелёным горошком, купавшимся в яичном белке. Вместо ротовой полости у Павлушкина была табачная грядка, удачно перебивавшая запах посаженного рядом с ней лука.