Классики и психиатры - Ирина Сироткина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тарасенков также сообщал о таком случае из жизни Гоголя. В холодный и темный февральский вечер тот нанял экипаж и поехал на другой конец города к Преображенской психиатрической больнице. У ворот больницы он сошел с саней и стал в раздумье ходить взад и вперед, но потом сел в сани и уехал. Тарасенков, как и некоторые другие знакомые писателя, предположил, что тот хотел увидеть знаменитого пациента больницы, московского юродивого Ивана Яковлевича Корейшу, к которому многие ездили за благословением или советом. Но Баженов считал, что таинственная поездка объяснялась желанием Гоголя проконсультироваться с врачом этого единственного в то время в Москве общественного заведения для душевнобольных. «Вполне возможно, — писал психиатр, — что Гоголь, как это характерно для больных его типа, почуяв грозящую его душевной жизни катастрофу, бросился за помощью туда, но в столь же характерной для его страдания нерешительности остановился перед воротами больницы». Баженов, правда, признавал, что психиатры в те времена не могли оказать помощь при той болезни, которой, по его мнению, страдал Гоголь. Понятие о периодическом психозе (в современной терминологии — маниакально-депрессивный психоз) было введено в психиатрические классификации уже после смерти писателя.
В особенности бесполезным, считал Баженов, было бы для писателя посещение Преображенской больницы, которая «даже тридцать лет спустя после кончины Гоголя» оставалась «не лечебным заведением, а просто — домом умалишенных, на воротах которого по праву могла бы красоваться надпись дан-товского ада» — «оставь надежду всяк, сюда входящий»15.
Хотя Баженов не сомневался в болезни Гоголя, он критиковал Шенрока за то, что тот употребил по отношению к писателю «вульгарный термин» — «сумасшествие». Ведь это слово наводит на мысль о буйстве, бреде, галлюцинациях и нелепых поступках, в которых Гоголь замечен не был. Биографы не-врачи «совершенно не компетентны судить ни о степени душевного недуга Гоголя, ни о том, что вообще следует называть психическим расстройством». Это — прерогатива специалиста, вооруженного знанием современной психиатрии. Не разделял Баженов и мнения о том, что в жизни писателя произошел кризис, считая, что тот всегда придерживался одних и тех же идей и окончательно укрепился в них лишь к концу жизни. Но сами эти идеи психиатр считал изначально противоречивыми: в то время как Гоголь писал прогрессивные произведения, его повседневное поведение не шло далее «умеренного консерватизма». Кроме того, Баженов заявил, что уже в ранние годы Гоголь был «типичным неврастеником с ипохондрическими идеями», страдал от головных болей, приступов тревоги и колебаний настроения и временами совершал странные поступки. Писатель якобы унаследовал от своей матери — «женщины несомненно психопатического темперамента» — предрасположенность к душевной болезни. Вывод был тот, что Гоголь «в течение всей второй половины своей жизни страдал той формой душевной болезни, которая в нашей науке носит название периодического психоза, в форме так называемой периодической меланхолии». Ее приступами и объяснялись периоды повышения религиозности и уменьшения продуктивности писателя16.
Баженов собрал немало документов, которые умело использовал для доказательства своей точки зрения. Часть биографических материалов он получил от Шенрока, автора многотомной компиляции о жизни Гоголя. Кстати, сам Шенрок положительно отозвался о статье Баженова: психиатр, по его мнению, «впервые поставил вопрос на научную почву». Биографа особенно порадовало, что Баженов опроверг мнение Ломброзо о принадлежности Гоголя к «дегенеративному типу», о его «тайном пороке» и о mania religiosa17. В отличие от Ломброзо, Баженов считал, что ни Гоголя, ни других гениальных людей нельзя назвать «вырождающимися», — скорее, они принадлежат к новому, «нарождающемуся», «прогенеративному» типу. В то время, когда работа Баженова была опубликована, его мысли о Гоголе и прогенерации казались спорными и не получили широкой поддержки. Только после гоголевского юбилея у идеи о том, что писатель — это образец «прогенерирующего гения», появилось больше сторонников.
Вскоре после речи Баженова о Гоголе его коллега из Дор-пата (Дерпта, Юрьева, ныне — Тарту, Эстония) Владимир Федорович Чиж (1855–1922) сделал похожий доклад, вышедший позже отдельным изданием. Хотя их политические симпатии были различны, оба психиатра в своих выступлениях преследовали схожие дидактические цели. Чиж считал «долгом русского психиатра объяснить с психиатрической точки зрения жизнь Гоголя, чтобы правильно осветить нравственный облик нашего великого сатирика, дать правильное объяснение тех его поступков, которые вызвали негодование лучших его современников». Только медицина, по его мнению, позволяет понять, «почему наш великий сатирик создал так мало, так рано закончил свою столь необходимую для России деятельность, почему он прожил лучший… период жизни за границей, почему он был вполне чужд общественной деятельности»18. Чиж открыто писал, что его цель — нравственное поучение. Задавшись целью «отделить здоровое от больного в произведениях и деятельности писателя», он пришел к выводу, что Гоголь страдал меланхолией. Написанная им патография Гоголя была тесно связана с тем моральным проектом психиатрии XIX века, образцовым исполнителем которого виделся психиатр.
Владимир Федорович Чиж
В.Ф. Чиж был сыном генерала и землевладельца, собственника имения на Полтавщине, — а значит, и земляком гоголевских персонажей; тем не менее отблеском гоголевского юмора он отмечен не был. Семья жила в Смоленске, а к моменту начала учебы Владимира Федоровича переехала в Петербург. После окончания в 1878 году престижной Медико-хирургической академии, Чиж был назначен ассистентом главного врача в Воен-но-морском госпитале в Кронштадте. Отслужив три положенных года, он вернулся в Петербург и получил должность врача в Центральном приемном покое для душевнобольных; служил он также ассистентом в Тюремном госпитале19. В этих учреждениях Чиж столкнулся с проблемами, решить которые медицина не могла.
Одним из них был острый вопрос о связи между душевной болезнью и преступлениями. Он волновал многих современников Чижа. Так, Д.Н. Овсянико-Куликовский (1853–1920) признавался, что с ранних лет питал интерес к аномалиям. По его словам, он принадлежал «к числу тех, для которых величайшими бедствиями являются два: сойти с ума и убить человека. В особенности второе». «Но в моем интимном самочувствии, — писал Овсянико-Куликовский, — они так тесно связаны, что моральный ужас убийства распространяется на сумасшествие. И изо всех родов последнего самым ужасным представляется мне так называемое “нравственное помешательство” (moral insanity), вызывающее во мне непреодолимое отвращение, невыносимую психическую тошноту»20.
Чтобы ответить на вопрос о связи безумия и преступления, британский врач Джеймс К. Причард ввел понятие «нравственного помешательства», а Ломброзо создал криминальную антропологию — учение о так называемом «преступном типе». Криминальная антропология видела причину преступности и сумасшествия в организме индивида. Наукообразность этой теории привлекала интеллектуалов вроде Овсянико-Куликовского, искавших помощи в разрешении мучительных моральных проблем. Было легко поверить, что человек, переступивший запретную грань, нарушивший данный Богом и людьми закон, — «другой», отличающийся от прочих — в том числе физически. Чиж, ставший горячим приверженцем криминальной антропологии, писал: «Причина преступления — не “злая” или “преступная” воля, а все существо преступника, вся его несовершенная, как физическая, так и психическая, организация»21. А Овсянико-Куликовский вспоминал:
Когда я впервые познакомился с учением Ломброзо, оно чрезвычайно понравилось мне — я был как бы подготовлен к его восприятию. <…> Существование патологического преступного типа (по крайней мере, психического), атавистически воспроизводящего психику и «мораль» дикаря, для меня вне сомнения. <…> Этот тип, вместе с родственными ему явлениями умственного и морального вырождения и слабоумия, являлся в моем предсознании чем-то зловеще фатальным, тяжкою человеческою болезнью, передаваемою из века в век и грозящею вконец извратить все лучшие начинания и достижения культуры22.
Вслед за этим Овсянико-Куликовский занялся философией, литературой и психологией, став впоследствии академиком, а Чиж начал искать ответ на эти вопросы в психиатрии, криминальной антропологии и экспериментальной психологии.
В дискуссии о том, что именно определяет характер — наследственность или среда, — большинство российских психиатров и даже криминальных антропологов придерживались социальной точки зрения23. На конгрессе по криминальной антропологии в Париже в 1889 году российские делегаты с интересом следили за «дуэлью» между главными представителями этих позиций — Ломброзо и французским психиатром Ва-лантеном Маньяном. Баженов, также присутствовавший на конгрессе, захотел самостоятельно исследовать этот вопрос. Вместе с Ломброзо и французским антропологом Леонсом Мануврие он часами разглядывал черепа из антропологической коллекции Сорбонны в поисках особой ямки, которая, по мысли отца криминальной антропологии, была характерна для черепов преступников. За редким исключением, российские ученые брали сторону французов против Ломброзо, чьи взгляды они в конце концов признали «ненаучными» и «нездоровыми»24. В.П. Сербский (1858–1917), преподававший судебную психиатрию в Московском университете, считал, что «в категорию преступников относят только наиболее несчастных и низших представителей, тогда как преступники высшие, которых тюрьма не видит, помещаются в группу честных людей и могут даже служить для ее украшения». А известный судебный эксперт Д.М. Дриль, редактировавший вместе с Чижом раздел по криминальной антропологии журнала «Вестник психологии, криминальной антропологии и гипнотизма», считал преступника «недостаточно приспособленным вследствие конституционного оскудения», жертвой «алкоголизма и неблагоприятных жизненных условий»25.