Рождественская история, или Записки из полумертвого дома - Владимир Кантор
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он ушел и больше, разумеется, ни разу не заходил, человечка не прислал, что же касается денег, то даже обещанную сестре бумажку в пятьдесят рублей он себе под конец в карман сунул.
Славка внимательно слушал его речь и мое меканье. Потом кивнул:
— Мой братан такой же. Относится ко мне, будто я баклуши бью. А он где работает — не говорит. Да не, не жулик. Он в отчима пошел, художник. Матери квартиру купил, а меня насекомит, что я мог бы свою продать и тоже матери помогать. Но он-то свою не продает. Всё он со мной соперничал. Я родителям дров нарублю, а он машину дров пригонит да еще по шубе справит. К тому и любимчик отчима, младшенький. Отца собственного ни разу не видел, а я-то помнил. Он же отчиму вроде как и в самом деле родной стал. А отчим у меня народным художником СССР был по жостовскому промыслу. Брат это от него перенял. Только больше на Запад делает, а меня вроде стыдится. Одно не пойму: с Запада живет, а сам его поносит, как не знаю что. А мне Европа нравится, и шмотки ихние, и техника, и культура.
Из дальнего угла подал голос дедок:
— Я сам из Нарофоминска сюда переехал. В Москве много богатых. А мне чего!.. Не бойтесь меня, богатенькие! Главное — себя постичь. И мироздание. На куй мне твои богатства, раз не могу их получить, я лучше про мир думать буду.
— Да что вы все — бедный-богатый! Тут врач заходит иногда и кажный раз объявляет, что он просто так, с визитом, на нас поглядеть. Так тот посерьезнее Натоль Лексаныча будет. Вроде зам его. Но пожестче будет. Шхунаев ему фамилия. Ну А.А. о нем поминал. Вот кому не попадайся! Жалости не знает, — вдруг очень серьезно сказал вернувшийся с перекура Глеб и нырнул в постель.
Славка спросил, хотим ли послушать страшную историю про черную руку, но утомленная палата засыпала, особенно двое только что прооперированных. И наступил палатный сон.
Ночное бдение — первое
То ли оттого, что я от слабости весь день прокемарил, то ли оттого, что как только погасили свет, палату наполнили разнообразные звуки, испускаемые взрослыми мужскими особями, впавшими в сон, но заснуть мне никак не удавалось. Очень хотелось по малой нужде. Я зажег ночник над головой — никто не пошевелился. Все так же всхрапывал справа от меня спавший на спине Славка; тихо не то стонал, не то похрапывал слева подростель-наркоман; во сне слабеньким визгливым дисканточком матерился от боли, видимо, не затухавшей и ночью, дедок; сопел, уткнувшись лицом в подушку и испуская время от времени и другие звуки, военный дипломат; и совершенно не было слышно Глеба, будто и не было его. Но он был, он спал, свернувшись, как плод в утробе, подтянув колени к подбородку.
Мне тоже хотелось спать. Я не люблю ночных бдений. Я не солдат и не романтик, работать люблю утром. Но мочевой пузырь не давал покоя. С трудом, преодолевая жуткую слабость (слишком много крови потерял!), я заглянул под кровать, но банка моя, которую принес мне Славка, была полна. Так что передо мной встало две задачи: добравшись до туалета, опорожниться самому и опорожнить банку. Но для этого надо было встать и не упасть, сунуть ноги в тапки, нагнуться, поднять банку, и чтобы при этом не закружилась голова, а потом, держась за спинки кроватей, добраться до двери, где начиналось самое трудное — пересечь коридор до туалета. Почему я не позвал сестер? А как? Сигнальной кнопки не было, кричать — тоже не было сил, да и за что будить мне своих соседей! С трудом я спустил ноги с постели, слегка заваливаясь назад и опираясь на локти; потом сел, нащупал ногами тапки, уперся ладонями о край кровати и встал. Тошнота подступала к горлу, поэтому я не нагнулся, а осторожно присел на корточки, взял банку, так же осторожно поднялся и двинулся к двери, шажок за шажком, слегка шаркая тапками по полу, придерживаясь рукой за все, за что можно было держаться, дрожа от слабости и отдыхая через каждые два шага.
Никто не проснулся. Показалось было, что Славка приоткрыл глаза, но, приглядевшись, понял, что ошибся. Вышел в коридор. Справа находился медицинский пост. За деревянной конторкой с прилавком-полукружьем виднелись в полусвете фигурки трех медицинских сестер — трех граций, трех парок, трех гарпий: кто разберет? Длинноволосая голова брюнетки-гречанки Сибиллы с точеными чертами, во рту ее торчала сигарета, но она не курила. Рядом кучерявоволосая Наташа с нестрогими глазами и, как говорили больные, нестрогим поведением, верхняя губка ее при разговоре как-то смешно и трогательно прикасалась к уздечке ноздрей. Третьей была Катя, смотревшая на свою работу и на нас, больных, с презрением, ее синие глаза теплели только, когда она получала мзду или рассуждала о своей судьбе, светлые волосы ее были заплетены в толстую косу и уложены вокруг головы венцом.
Я ухватил край ее рассуждения, медленно ползя вдоль стенки, чтоб оказаться напротив двери в туалет. Меня они не заметили.
— Уеду. В Германию или в другую какую Европу не поеду, — говорила Катя, хотя там культурнее. В Америке пониже, попроще, но там я на работу смогу устроиться. Я еще работаю на эротическом массаже, нет, без траха. Хотя самой иногда сложно, хочется тоже, себя ведь тоже бередишь, но держусь. Родители, конечно, про эту работу не знают. Зато там настоящие деньги, но тоже не те, какие мне нужны. Квартиру в центре не купишь, старую не отремонтируешь. А мне надо много денег. Ну чтоб хватало. На мужа надеяться не хочу.
— Боишься, уйдет? — спросила с придыханием Наташа.
— Да не в том дело! Может и уйти, всякое может с ним случиться. Под машину попадет, кирпич на голову свалится… Нет, я за себя сама хочу отвечать. Я по натуре вполне феминистка. И мужских грубостей и глупостей не люблю. Родителей жалко, конечно. А Россию не жалко. Чего ее жалеть! Что я, еврейка, что ли? Это они жалостливые.
Я споткнулся, стукнул банкой о стенку, плеснул немного на линолеум и, широко расставляя ноги, как на палубе плывущего по морю катера, дошагал до туалета и ухватился за дверь.
Описывать ли больничный мужской туалет? Лужи около каждого унитаза, так что ногу поставить некуда, от двух писсуаров остались только облупившиеся железные трубы. Третий был цел, но переполнен — засор, видно. И надо было пробираться к унитазу. При том, что на ногах я держался нетвердо, сделать это было непросто. Опираясь руками о стенки туалетного купе, я подобрался куда надо, толчок был забит газетной бумагой и прочими разнообразными отходами. Вылив туда содержимое банки и кое-как справив нужду, держась за стенку, я вылез в коридор. Сестрички продолжали трепаться, меня по-прежнему не замечали.
— Эх, мне бы твои способности, Сибиллка, чтоб знать, как и куда ехать! Как ты судьбу определяешь? Может, расскажешь? — спросила девица Катя с толстой косой.
— От хорошей жизни, Катька, такие способности не приходят. Если не проболтаетесь, я покурю и расскажу вам что-то. Потом проветрим. Только с тебя за предсказание получить что-то надо. Хоть мелкую, но жертву. Хоть сережки твои. — Ноздри ее прямого носа словно раздулись, и Сибилла вытащила из кармана халата пачку сигарет и зажигалку. — Согласна? Тогда судьбу вопросить нам самое время! — Она затянулась и выпустила клуб дыма. Облик ее вдруг изменился, волосы пришли в беспорядок, щеки то бледнели, то краснели, грудь стала вздыматься под халатом. Катькины сережки она зажала в кулак, а глаза закрыла.
— Ой, девочки, мне страшно! — охнула Наташка.
Катя только отмахнулась, уставясь на Сибиллу, а та начала:
— Уедешь ты, но не в Америку, а в Германию. Помнишь, врач-немец к нам приезжал и на тебя глаз положил? Он тебя и вызовет, вместе с матерью. Сначала ты покобенишься, мол, скучный он, а потом мать тебя все же уговорит — поедете. Любить ты его не любишь и никогда не полюбишь. Да и у нас в России в любви почти никто не живет. А там дом каменный, трехэтажный, две машины, садик, у него свой praxis, практика по-нашему, клиенты, хорошо обеспечен. Мать твою и тебя оденет, как в Москве вы никогда не одевались. В постели он не ах, но что-то может. Трусики с тебя срывать не будет, сама снимать станешь. А может, и с него тоже. Вот весь твой феминизм, подруга, в этом и проявится. Ты решишь, что для семейной жизни и такой сойдет, а там посмотрим, мол. В кирхе обвенчаетесь. Трех киндеров родишь — двух девочек и одного мальчика. И будет тебе, сестрица, не до романов. Подруг у тебя там не будет, подруги в детстве заводятся, но соседки сносные. С ними и старость встретишь. Дети тебя немецкому выучат как следует. А мужа так и не полюбишь. Вот тебе и весь мой сказ.
— Но жить-то я буду хорошо? — не отставала Катя, рассчитывая за свои сережки получить побольше информации.
— Чего ищешь, то и найдешь, — ответила сухо уже успокоившаяся Сибилла. Во всяком случае, московскую вонь нюхать не будешь.
— А мне очень интересно на больных погадать, — вдруг покраснела кучерявенькая чернобровая Наташа. — Особенно на последнего — этого дипломата с аппендицитом, он такой хорошенький. С ним все хорошо будет?