Манеж 1962, до и после - Леонид Рабичев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Я не все сказал, разрешите говорить?
- Говорите, - сказал он.
Я повторил, что это вечерняя студия, творческая экспериментальная мастерская... И он снова перебил меня и сказал:
- Значит, днем вы молитесь богу, а вечером продаете свою душу черту?
- Нет, Никита Сергеевич, если бы я не занимался в этой студии, не совершенствовал свое мастерство, вряд ли бы я сделал те работы, которые висят у меня внизу в графическом разделе выставки тридцатилетия МОСХ. То, что мы делаем вечером, помогает нашей основной работе.
Я пропустил один ситуационный эпизод. Когда я сказал о вечерних занятиях, Никита Сергеевич, очевидно, по ассоциации (вечер - что происходит вечером) обратился к Фурцевой и сказал, что вот он каждый вечер включает радиоприемник, и все джазы да джазы, и ни одного хора, ни одной русской народной песни.
"Мы, Никита Сергеевич, исправим положение", - сказала Фурцева. Следующие два месяца во изменение всех программ с утра до вечера исполнялись русские народные песни.
Я хотел подробнее рассказать Хрущеву о художниках студии, о Белютине, но Ильичев, который стоял рядом со мной, неожиданно обнял меня и потащил в сторону, а Хрущев, до сознания которого, видимо, что-то из моих слов дошло, улыбнулся, махнул рукой и пошел в следующий зал, где висели работы Соостера, Янкилевского и Соболева. Зал был очень маленький. Все вошли в него, было душно и шумно. Хрущев подозвал Соостера, задал ему вопрос о родителях, а Соостер начал что-то говорить о своих работах, говорил с прибалтийским акцентом. Хрущев одно - он другое. Хрущев, которому не чуждо было чувство юмора, ничего толком не понимая, улыбался. Шелепин подошел к картине Соостера, на картине было изображено яйцо, а внутри еще яйцо, Шелепин, обращаясь к Хрущеву, злобно произнес: "Это не так просто, в картине заложена идея, враждебная нам, что знания наши только оболочка, а внутри что-то совсем иное".
Кто-то произнес: "Арестовать его?". Но Никита Сергеевич Хрущев то ли не счел возможным продолжать в прежнем тоне вести эту встречу с человеком другой национальности, то ли исчерпалась мера его гнева и раздражения - продолжал улыбаться. Произошла разрядка. Хрущев махнул рукой и направился в следующий зал. Однако войти туда помешал ему загородивший собой дверь Эрнст Неизвестный. Произошла передышка - минут десять-пятнадцать. Эрнст Неизвестный увидел, что с Хрущевым можно говорить, и внутренне мобилизовался. В отличие от белютинцев, для которых живопись была, как манна небесная, увлечением, счастьем, но не профессией - все они были профессиональными графиками или прикладниками, Эрнст Неизвестный показывал скульптуры, которые были делом всей его жизни. Он был не только мужественным человеком, но и по натуре актером, способным сыграть любую задуманную им роль. Для начала он решил акцентировать внимание Хрущева на себе как на рабочем человеке - каменотесе, труженике.
Интуиция? Хитрость? Мужество? Видимо, и то, и другое, и третье. Широкоплечий, сильный человек, он заслонил собой дверной проем.
- Никита Сергеевич, - сказал он, - здесь работы всей моей жизни, я не могу показывать их в такой обстановке, я не знаю, придется ли мне еще говорить с руководителем партии, я прошу вас выслушать меня, и чтобы меня не перебивали. Опять зашумели, закричали, но Хрущев поднял руку, и воцарилась тишина.
- Эту работу, - говорил Неизвестный, - я делал пятнадцать дней, а эту два месяца. Он рассказывал, что за тяжелый труд - дерево или камни рубить, сколько часов, дней, месяцев, лет. Каменотес, рабочий человек - это Хрущеву должно было нравиться. Неизвестный показал на висящий на стене проект интерьера Физического института, где на фоне гладких стен современного здания были изображены его будущие скульптуры, объяснил, где что будет и сколько и как надо будет трудиться. Хрущев кивал головой. Неизвестный спросил (имея в виду гладкие стены, их будущую роспись): "Как нам, Никита Сергеевич, следует относиться к творчеству художников-коммунистов Пикассо и Сикейроса?". Тут все зашумели, закричали: "Вы видите, куда он смотрит! Он на Запад смотрит!".
- В этом человеке, - сказал Хрущев, - дьявол и ангел. Дьявола мы в нем убьем, а ангела надо поддержать, я согласен платить ему за его работы, давать ему заказы. Тогда Эрнст сказал:
- Никита Сергеевич, я прошу вас, чтобы стены зданий, где я буду работать, расписывали художники, работы которых вы только что смотрели в двух предыдущих залах, чтобы мои скульптуры были на фоне их живописи. Хрущев рассердился, махнул рукой и направился вниз, в гардероб. Мы автоматически шли за ним.
- Зачем вы меня сюда привезли? - обратился он к Ильичеву. - Почему не разобрались в этом вопросе сами?
- Вопрос получил международную огласку, о них пишут за границей, мы не знаем, что с ними делать.
- Всех членов партии - исключить из партии, - сказал Хрущев, - всех членов союза - из союза, - и направился к выходу.
Вера Ивановна Преображенская сказала: "Ну, хорошо, вы все педерасты, а я кто?". Мы стояли на площади и гадали, что с нами будет? Сколько часов остается? Чему верить? Вышлют из страны? Арестуют? Пошлют на лесозаготовки? Снимут с работы, исключат из союза? Ведь не кто-нибудь, а глава государства говорил все это. Что правильно?
Квартира Белютина. 1 декабря 1962 года
Мы вышли из Манежа, попрощались с Эрнстом Неизвестным, попрощались с Янкилевским, Нолевым-Соболевым, Соостером, они сели в машину, уехали. Уехал Элий Михайлович Белютин. А я, Коля Воробьев, Леня Мечников, Борис Жутовский, Дима Громан, Алеша Колли и другие стояли и никак не могли расстаться друг с другом, потом на трех такси поехали к Белютину, и не ошиблись.
В комнатах на стульях, креслах, на полу располагались наши друзья художники, человек двадцать. Нина Молева угощала бутербродами.
Рассказали, что с нами было. Вера Ивановна Преображенская говорила, что все мужики оказались не на высоте, один Леня Рабичев (про меня), волнуясь, тоненьким голоском пытался защищаться. Насчет тоненького голоска я обиделся. Лиля Ратнер, Алла Йозефович, Марина Телеснина говорили что-то утешительное. Я не мог, просто не знал, как остаться в одиночестве. Видимо, такое же состояние было у всех. Это было похоже на прощание перед долгим расставанием. И еще. Все говорили о том, что надо что-то делать, писать Хрущеву, объяснять, что все не так, что Элий Михайлович замечательный педагог, и при чем здесь иностранцы, которых никто из нас не приглашал. Думали о том, что произойдет ночью. Приедут на машинах гебисты, отвезут в аэропорт, лишат гражданства, отправят в какую-то страну или никаких аэропортов - прямо в "Бутырку"! Но за что?
Нина Молева написала текст коллективного обращения в ЦК КПСС, и мы все подписались под ним. Расходились неохотно.
После Манежа
День первый. 2 декабря 1962 года
В девять вечера я приехал домой. До двух часов ночи ждал ареста. Утром звонили художники: Алексей Штейман, Александр Побединский, Ираида Ивановна Фомина, Николай Воробьев, мой ближайший друг композитор Револь Бунин. Спрашивали, что будет? В двенадцать часов дня произошло нечто странное.
Подошел к телефону. Какой-то функционер из аппарата ЦК КПСС попросил передать трубку Николаю Андронову. Я ответил, что, к сожалению, с ним не знаком. "Что же вы врете! Как это вы не знакомы, если вы у меня в списке стоите рядом. Как только не стыдно!.." - и бросил трубку. Всей семьей мы решили, что это провокация. Но приблизительно через полчаса раздался другой звонок. Говорил фотограф, который, по его словам, вчера производил съемки в Манеже, и предлагал мне купить у него по двадцать рублей каждую из снятых им фотографий, изображающих меня разговаривающим с Хрущевым, пояснил мне, что таких фотографий у него несколько и что за дополнительную плату я также могу приобрести у него негативы.
Тут мне показалось вдруг, что голос фотографа как две капли воды похож на голос функционера из ЦК КПСС, и я снова подумал, что это провокация, ужаснулся, вспотел и категорически отказался и от фотографий и от негативов. Я тогда ошибся. Фотографии были...
Предполагаю, что Борис Жутовский в отличие от меня не испугался и купил их все, а опубликовал только две - как он говорит с Хрущевым, а тот улыбается, а я помню гневное лицо, как с ненавистью и презрением Хрущев смотрел на него и как Хрущев говорил с Володей Шорцем, спрашивал, кто родители.
Впрочем, дело это темное, может, я не прав.
Тогда ко мне вечером приехали мой друг историк Юрий Бессмертный и исследователь античности, эссеист Леонид Баткин, который подарил мне свой перевод из газеты итальянских коммунистов "Унита" с описанием выставки на Таганке. Автор приветствовал молодых авангардистов России, кратко излагал суть дела, положительно отзывался о картинах, в том числе и моих. Было странно и смешно.
Ехали на пароходе по Оке и Волге, с восторгом осваивали законы организации пространства, переосвоенные в ХIХ веке Сезанном и Сёра, методы живописи французских, немецких и русских экспрессионистов, в композиционных работах пробовали использовать не только прямую перспективу, но и, как великие итальянцы эпохи Возрождения Дуччо, Чимабуе, и как Феофан Грек, Андрей Рублев и наши художники двадцатых годов, - обратную перспективу. Вечерами в салоне парохода расставляли работы вдоль стен, каждый получал право голоса, говорили, кто что думал, никто никому не завидовал, обычная реакция - смех, состязательность в находчивости, возникала игра, в которой кто-то, выходя за пределы задания, вносил что-то свое, и вдруг под впечатлением удачной находки то ли Лени Мечникова, то ли Коли Воробьева Белютин изменял характер будущего задания, а мы жестоко и счастливо спорили, ругали друг друга, хвалили, фантазировали, и главное - каждый из художников шел своим путем, а потом от радости творчества, переполнявшего душу восторга узнавания, понимали, что входили в искусство и что вот уже не ты сам, а улыбающийся ангел водит твоей рукой.