Двенадцать обреченных - Андрей Федоров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я был не очень уверен, но кивнул.
— Остаются пятеро, — Борис решительно перевернул листок, прихлопнул его ладонью, — и трое нас по-се-щали! Вот эти трое!
И он крупно написал три имени. Да, три имени. Два мужских и одно женское.
— Галя с сыном бывала, ты его не знаешь. Андрей с бабой. Вроде жена. Левка с третьей женой. Да. Поддерживали связь. В отличие от тебя… поддерживали… — он поднял тоскливый, все еще пьяный взор, — к… сожалению! Теперь ведь просто? Кто посетил последним?
Это было непросто, потому что выяснилось, что как раз все трое были здесь за две недели до взрыва и даже непонятно по какому случаю. И рояль в тот вечер звучал. И потом, скорее всего, вовсе был заперт до десятого августа.
— Вот и все, Адик! Эти трое. Теперь уже просто?
Мы немного подумали. Я как раз отличаюсь способностью подливать ложку дегтя.
— Но не они же одни? Так? А если кого-то тот, четвертый, еще попросил об одолжении.
Борис уставился на зловещее место возле рояля. Что ему прошептал призрак Худур, я не расслышал, но он не хотел сдаваться:
— Все равно! В четверых не заплутаем.
— Если Генка прав. А расчет у маньяка был на то, что вы, Боря, будете все в куче, когда заиграет Рояль. Пять-шесть покойников сразу. Соображаешь, что из этого следует?
Он тут же сообразил. Зримо и действенно:
— Он сам бы не пришел! Кто отказался?!
Я этого не знал. Хотел бы знать.
— Худур знала! Она мне говорила, что кто-то придти не может! Кто?! Сейчас вспомню!
Пока он вспоминал, я решил, что это не стопроцентное доказательство, потому что маньяк мог и присутствовать, но в нужный момент выйти за пределы действия «Ф-I». Правда, зачем тогда огород городить, мог бы взорвать изнутри дома по радио…
— Вспомнил! Левка не мог прийти! Звонил, что заболел!
— Когда?
— Да дня за три, еще до восьмого.
— И всерьез заболел?
— Я ничего о нем не слышал потом. Я даже не знаю, знает ли он, что Худур… нет. Как-то он выпал. Болен и болен. На поминках как-то не вспомнили… Слышь, Адик, а давай узнаем. Потону посмотрим, как на известие реагировать будет. Давай ты, звони ему. Как-нибудь подкузьми… что, мол, Худур жива или еще что. Сейчас…
Борис с мелодическим скрипом (ступеньки) вознесся чрезвычайно резво на второй этаж.
Звонить Левке? Я не видел его даже больше, чем Худур с Борисом. Лет уж десять. Как с ним начать и как его «подкузьмить»? Как-то ничего не приходило в голову, хотя как раз сейчас я мог услышать в трубке голос убийцы. Что же брякнуть? Есть и такой ведь прием: прямо сообщить, что ты, мол, пришиб тут шесть человек, оставив тому неопровержимые доказательства.
Борис спустился с радиотелефоном. С бюваром, содержащим сотни телефонных номеров, — Худур была деловым человеком. Почти из «новых русских».
— Вот.
— Он сейчас может быть дома?
— Если еще не выздоровел. Да он как-то, помнится, работает не ежедневно. Он же свободный художник.
Я вспомнил, что Левка что-то такое делал всю жизнь. Да, он резал по дереву. Как странно, что я около десяти лет ничего о нем не знаю. Я набрал номер.
Ответили. Женский голос. Приятный.
— Леву? Кто спрашивает?
— Старый приятель. Я давно не звонил. Он ведь болел?
— Да. Так вы бы заехали. Все старые приятели мне нужны.
— Он еще болеет?
— Нет. Он умер.
Я отнял от уха трубку и моргая посмотрел на Бориса, напоминая в этот момент, должно быть, героя диснеевского мультфильма — изображение крайней растерянности. Аффект недоумения. Борис смотрел тоже недоуменно.
— Он умер? — переспросил я.
— Да. Хорошо бы, если бы вы заехали ко мне. Он не сам вообще-то умер. Его убили.
Глава 4
Борис со мной не поехал. Он так и остался с «аффектом недоумения», усиленным коньяком, внешне, пожалуй, нарочитым. В общем, он остался у рояля, велел звонить, делиться, заходить как-нибудь, вообще не забывать и беречь здоровье.
Мимо меня все бежал полурастворенный в Москве-реке город, пока я вспоминал живого, активного Леву. Конечно, мы же с ним были знакомы с первого курса: болезненно тощий, в болтающихся и развевающихся одеждах, на костлявом, носатом личике — скептическая улыбочка. Лева застревал на всех сессиях и зачетах, не переставая улыбаться, хвастался, что иначе не может — ему нравится увязать в чем-нибудь, а потом «выкручиваться». И выкрутился, но я не уверен, что он работал по специальности. Где-то лет с пятнадцати он стал вырезать из мягкого дерева миниатюрные копии всего, что попадало на глаза. Как-то принес целую коробку крошечных бутылок, ботинок, автомобилей, унитазов, биноклей, хлебных батонов и опять же бутылок. Бутылки затем сопровождали его всю жизнь, но чаще в натуральную величину и почти всегда моментально опустевающие. Лет с двадцати до тридцати пяти он постоянно оказывался в нашей компании, боюсь, что прежде всего ради повода нажраться. В творчестве его лет с тридцати случился перелом, точнее, поворот в сторону безответственной, как я всегда считал, «абсурдии»: Лева стал делать из корешков разных неведомых кустарников каких-то сумбурно-совмещенных чудищ, то ли морских коньков верхом на медузах, то ли потомков морских звезд, изнасилованных веником. Он безапелляционно заявлял, что «реализует» эти творения с огромным доходом, но кто-то из наших подкрался к нему на рынке, где он как раз раскрывал наволочку со штампованными деревянным волками и медведями и вырезанными из чурбаков, то есть стоящими по стойке «смирно», плоскогрудыми «ню».
Что стало с Левой в последние десять лет, я не знал. Первая жена от него сбежала еще до этой паузы. Борис сказал, что к ним он приходил с «третьей». К этой третьей я и ехал сейчас, свернув только что от Москвы-реки к Плющихе, к старому четырехэтажному дому (дореволюционной постройки), где двадцать почти лет назад я бывал у Левы в «доабсурдный» период.
Какой-то знакомый психиатр уверенно считал Леву сумасшедшим и даже обозначал этап сумасшествия и прогнозировал полное слабоумие Левино годам к сорока. Но Борис о слабоумии не говорил и вообще упоминал о Леве как о вполне прежнем, сравнительно здоровом знакомом, да и едва ли верховодившей во всех делах Худур была нужда принимать бесполезного ей сумасшедшего. Кстати, я ведь и сейчас (да и что изменилось?) не ушел от мысли, впервые высказанной тещей-соседкой: убийца, мол, Боря. Конечно, всегда Худур задвигала Бориса в дальний угол, всегда она по любому случаю жалилась на мужа-импотента, нельзя исключать, что и «алкаш-плиточник» оказался в доме с двойной нагрузкой. Я чувствовал и в прежние годы нечто тяжелое, задавленно-амбициозное в нутре Бориса, внешне равнодушного, даже благодушно-любезного, без боя уступавшего жене все первые места, покорно соглашаясь с ее оглушительными воплями: «Гвоздь забить не может, по делу купить ничего не может, на работе прогорел, сам пьяница и дурак и „вообще“…» Об импотенции же Бориса говорилось всегда демонстративно-детально: «Ну-ка расскажи, сколько ты вчера на мне лежал! Да? А минуту не хошь? Да ты на минуту не способен… да шучу, шучу! На пять, на все пять способен!..»
Мог Борис, вполне мог, в течение двадцати лет такой жизни накопить гигантский заряд ненависти… Правда, зачем такие сложные приготовления? Такой изуверский способ? Чтоб не догадались? А как же с остальными попытками? Как вот с Левой…
Я оказался перед дверью в Левину квартиру, которую он лет десять назад отвоевал в свою пользу, выдавив соседей. А то была обычная коммуналка, чуть ли не с примусами, с соседкой, запрещавшей нам с Левой курить на кухне…
В дверях стояла девушка лет двадцати, не кое-как, а вполне прималеванная, ловко подвинувшаяся, пропуская меня в квартиру.
— Я Даня. Я у него третья жена. Без детей. Что? Нет, я о вас слышала от Хадичи. Вы ведь Андрей? И Лева говорил о вас. Он ведь художник. Он вас так точно описал когда-то, что вы с бородой, толстый, и нос какой, и рот, что я вас угадала. Лева мне говорил, что если с ним что случится, то надо обязательно найти вас, Худур и Геннадия. Тогда мне помогут.
Мы прошли в столовую, в ту комнату, где когда-то жили Лева с мамой, умершей еще до паузы в наших отношениях, где-то лет пятнадцать назад. Тогда в этой двадцатиметровой комнате была и спальня, и мастерская, и столовая. Соседи занимали тогда две комнаты…
— Я, наверное, приглашу еще потом и Худур и Геннадия, вы мне подскажите, как его найти.
Она ловко и точно собрала на стол: две тарелочки с чем-то, два бокала, две ложки, ваза… классная эта Даня. И точно в Левином вкусе.
— Геннадий серьезно болен. Безнадежно. Не встает.
— Жаль.
— А Худур только что убили. Десятого августа. Подложили гранату в рояль на даче.
Даня всплеснула руками и села на диван. Личико у нее стало отчаянно-отекшим и сразу — мокрым:
— Что же это?! Как же я?!
— Тебе (я почему-то перешел на «ты» — вид у нее, что ли, такой или потому что плачет?) разве что-то угрожает?