Лесная глушь - С. Максимов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но из среды моршанских швецов выделилась историческая личность основателя молоканской веры — одной из наиболее распространенных сект — Семена Матвеича Уклеина, или, попросту и по-молокански, — Семенушки.
Будучи уроженцем той местности (под Борисоглебском, Тамбовской губернии), где кормились некоторые от портного ремесла, и он, по завету отца, ходил по деревням с товарищами кроить и сшивать овчины в полушубки про домашний обиход желающих и в казну но подрядам от денежных людей. Поработав у одного из таковых (Побирухина) и вступив в его веру (духоборческую), Семенушка Уклеин рассорился со стариком, ушел от него, покинув жену, — дочь Побирухина. Додумавшись до своей веры, во многом отличной от духоборской, Уклеин, под видом и с ремеслом швеца, пошел ее рассказывать везде там, где ему давали работу. В то время когда его товарищи забавляли хозяев в долгие и темные осенние и зимние ночи сказками да загадками, песнями да прибаутками, мистически настроенный и начитанный от книг Святого Писания Семен Матвеич проповедовал новую веру: учил держаться одного Евангелия, отвергал церковь и духовенство, советовал собираться на моление для того только, чтобы петь псалмы и слушать и толковать Евангелие.
Не побоялся он (когда того потребовали) торжественно войти в город Тамбов (как бы в Иерусалим), соблазнить в молоканскую веру много народу по Цне, по Хопру. Когда же императрица Екатерина II повелела освободить его из тамбовского острога, куда попал он после вшествия в Тамбов, он привел в свою секту множество деревень около Новохоперской крепости, под самым Тамбовом (в селе Рассказове), под городом Балашовом. Соблазнил многих из приверженцев духоборства (в Песках) и из исповедников иудейской веры (субботников под саратовским городом Балашовом). Ушел за Волгу и там распространил молоканство по рекам Иргизам и Узеням. Теперь его вера и на Молочных водах в Таврической губернии, и за Кавказом в Бакинской и Тифлисской губерниях, и в Сибири под Томском, и на Амуре, и на Зее под Благовещенском.
Собственно про этих-то одиночных швецов и предлагается следующий рассказ, поставленный в границы всей безыскусной простоты невинного и полезного промысла.
Не вдаваясь слишком далеко в объяснение причин, по которым бы можно было узнать всю степень важности и значения швецовского ремесла, мы хотим представить простую и нехитрую картину его проявления.
* * *Прямым и неизбежным следствием появления швецов бывают следующие обстоятельства:
Редкий мужичок не имеет на дворе у себя пары две и даже три баранов и овец, составляющих предмет предпочтительной любви и благорасположения хозяек-баб, которые называют этих животных многими ласкательными именами, каковы, например, бяшка и даже яшка. В продолжение долгого лета эти бяшки до того закужлявятся, что к осени потребуют новой стрижки, как бы в замену первой, которая производится в Великом Посту.
В любой крестьянской избе, в начале ноября или в конце октября, непременно уже открывается следующая семейная картина: все бабы, начиная с большухи и оканчивая десятилетней девонькой, сидят в куту, или заднем углу избы, под полатями, и держат на коленях мохнатого барана или овцу-яловку. Бяшка поминутно вздрагивает и жалобно кричит под большими особого устройства ножницами и как бы ждет не дождется, когда кончится эта невыносимая пытка, хотя и приправляемая ласкательствами мучительниц. А между тем огромный грохот постепенно наполняется густой волной, которая наконец кладется и в лукошки, за неимением другой подобной посуды.
Одновременно с окончанием подобной операции являются в деревнях местные шерстобиты, или волнотепы. Эти промышленники сортируют шерсть на два отдела: та, которая подлиннее и помягче, назначается для кафтанов и струною волнотепа превращается в мочки. Остальная шерсть — густая и жесткая, преимущественно со спины и боков животного, пойдет в продажу и в руках макарьевского и кологривского валяльщика превратится в сапоги, которые иной бережливый хозяин четыре зимы носит и не износит, особенно если догадается подсоюзить их кожей. Первый, лучший, сорт шерсти, превращенной в мочки, тотчас по уходе шерстобитов прядется бабами, и приготовленные нитки употребляются для бабьих чулок, или для варежек, или же, наконец, на ткацком станке является сукном-сермягой для понев и кафтанов. Может быть, в то же самое время, как бабы исполняют свои обязанности, мужик-большак с сыновьями творит распорядок в подполице или где-нибудь и режет нестриженых яловиц и баранов, для того чтобы после, сняв с них шкуру, иметь овчины для полушубка или даже, пожалуй, и для тулупа. Устроив таким образом дело, мужичку остается поджидать прихода швецов, которые не замедлят явиться в деревню в средине или конце ноября, но всегда после Кузьмы-Демьяна.
* * *Нетрудно узнать догадливому то ремесло, которым занимаются эти мужички-путники, только что сейчас вышедшие с проселка на большую дорогу и потянувшиеся к виднеющейся вдали черной массе деревни. Почти что новенькие овчинные шубы туго-натуго подпоясаны красными или синими кушаками и надеты на коротенький полушубок. На спине каждого из них крепко привязан небольшой кожаный мешок, укрепленный на груди крест-накрест наложенными ремнями. Внизу ремней из-за кушака торчат огромные ножницы. По ним-то и по мешку назади ясно видно, что путники идут совсем не в Соловки Богу молиться или в Питер работой бока протирать: иначе мешок был бы побольше и не кожаный, да и внизу его непременно были бы привязаны пары две или три новых лаптей и, по крайней мере, хоть одна пара сапог. У этих, напротив, даже вместо толстой и суковатой можжевеловой палки видны в руках палочки дубовые, коротенькие, по нарезкам и четырехугольной форме которых нетрудно различить самодельные аршины.
Почти все путники немного сутулы и ступают неровным шагом, а не с перевалом, как делают это плотники. Из-под теплой шапки, опушенной у иных барашком, а у других и просто кошачьим мехом, смотрят насмешливые глаза и открытая физиономия: не сонная, как у каменщика и печника, а такая же смелая, как и у иного ярославца — петербургского лавочника. Впереди этой толпы идет парнишко-ученик, который от скуки гоняет носком лаптишек валяющиеся на дороге комки.
В полуверсте от путников показались черные клетухи-бани, предвозвестницы начинающегося жилья. Все они, по обыкновению, обсыпаны большими кучами льняных отрепьев— следов недавней бабьей работы. Утро только что началось: в деревне все тихо, и только скрип колодца да дальнее мычание коровы попеременно нарушают тишину. Из деревянных труб показался черный дым и прямым столбом потянулся к далекому небу.
— Вот он, Починок-то!.. Давно уж мы тут рыщем, а все тебя, молодца, ищем; принимай добрых людей да давай им работу-вольготу! — заговорил один из швецов, слегка улыбнувшись и переглянувшись с товарищами.
— Тереха не утерпел: спозаранку начал белендрясы подводить. Что-то будет, как на работу-то нарвется, — заметил другой швец остряку, всегда неизбежному лицу во всякой швецовской компании. — Говорил бы ты дело-то, путное что-нибудь, — как дела поведем: вот теперь в чем главная причина.
— Как поведем? Вестимо, как поведем; нечего тут и разум моторить, коли в деревне весь народ, почитай, на знати. И то молвить, не одни, чай, лаптишки, ходючи сюда кажинную зиму, поизмызгали. Вот дядя Степан седины понабрался, а все, смотри, сюда же лезет. Так ли, дядя Степан, я баю?
— Так, так, Тереха; неча греха таить: скоро двадцать зим минет, как в Починке работу беру.
— Да что тут толковать: толкнемся к соцкому Миките, и дело в шляпе. Поди, он всех баранов перерезал, да и овец-то уж, чай, давно пообстриг.
— Эй, вы, люди добрые, нет ли шитва? Выходи сюда, кто там жив остался, — говорил Тереха, уже под волоковым окном избы сотского, раза три постучав своим деревянным аршином в доску-подоконницу.
Через четверть часа высунулось бабье лицо, запачканное мукой, и, всмотревшись в путников, улыбнулось.
— Ай, родимые: Тереха, Степан, Петруха, Ванюшка!.. Войдите, ребята, в избу, на дворе студено что-то стало.
— Как живете-можете? — спросила хозяйка, когда швецы, помолившись образам, сели на лавку.
— Твоими молитвами, ничего… живем помаленьку: ни шатко, ни валко, ни на сторону. Где ж у тебя большак-то?
— Да еще третьего дни уехал к барину в город, о сю пору еще не бывал, баял, что долго не будет мешкать. А молодицы-то в баню пошли— лен треплют. Большаков-ребят в Питер отпустили: Гришу в плотники, а Иван, знамо, в печники снарядился.
— Нешто ты, Матрена, Ванюху-то оженила? Кажись, у тебя только одна невестка и была — Аграфена.