Катерина - Аарон Аппельфельд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я — дома, убираю, навожу порядок. Я все еще не привыкла к запахам, переполняющим дома евреев. Дом полон книгами, словно монастырь.
В свое время моя двоюродная сестра Мария открыла мне, что на восьмой день у младенцев обрезают крайнюю плоть — чтобы увеличить их мужскую силу, когда вырастут. Не стоит верить каждому слову Марии, она преувеличивает или просто выдумывает, однако нельзя сказать, что она — всегда лжет. Она, к примеру, не боится евреев и пообещала мне, что они не причинят мне никакого зла.
Я начисто забыла свою поездку в Молдовицу. Если бы не сны, приходившие по ночам, жизнь мою в ту пору можно было бы назвать вполне налаженной. В снах грехи мои представали передо мной во всем своем обжигающем многообразии. Не раз слышала я голос Анжелы: «мама, мама, зачем ты меня оставила?» Но дневной свет смывал все.
Я научилась работать, не разговаривая. В деревне у нас считали, что евреи — пустомели: говорят без умолку, лишь бы обмануть тебя. Нет, евреев они не знают. На первом месте у евреев — дело, разговоры — только по делу, пустая болтовня у них не принята. Их усердие кажется порою даже каким-то вымученным.
«Хорошо ли им? Счастливы ли они?» — не раз спрашивала я себя.
«Человек призван исполнить то, что на него возложено, не требуя награды», — сказала мне хозяйка.
И все же есть в них стремление к чему-то возвышенному, мирские радости не чужды им, однако они не предаются этим радостям с чрезмерной увлеченностью. Евреи владеют не одной корчмой, но сами они никогда не напиваются допьяна.
Оказалось, что не только я приглядывалась к ним, но и они — ко мне. Так, они обратили внимание на то, что я не ухожу развлекаться субботними вечерами. Хозяйка была довольна, но одобрение свое не выразила прямо. Прямой разговор у них не принят.
Самые прекрасные часы проводила я с детьми. Дети — это дети: правда, они очень уж способные, но они — не чертенята.
Спустя два месяца я не устояла перед соблазном и снова появилась в шинке. Мои знакомые окружили меня:
— Что случилось с тобой, Катерина?
— Ничего, — сказала я, словно извиняясь.
Но что-то во мне действительно переменилось. Я выпила несколько стопок, но не ощутила душевного подъема. Все вокруг меня — молодые и те, кто постарше, — казались мне косноязычными, грубыми. Я продолжала пить, однако не хмелела.
— Где ты работаешь?
— У евреев.
— Евреи дурно влияют на тебя, — сказала мне одна девушка.
— Другой работы у меня нет.
— Можешь работать со мной — в лавке, где продают товары для солдат.
— Я уже привыкла.
— Нельзя привыкать к ним!
— Почему?
— Не знаю. Они оказывают дурное влияние. Через год-два у человека даже выражение лица меняется: он становится похожим на еврея. Познакомилась я с девушкой, которая работала у евреев. Через два года она уже казалась нездоровой: лицо ее стало бледным, движения скованными, губы дрожали. У нас с ней разные характеры — я бы у евреев не работала ни за что на свете.
Если не скрывать правды, в то время я чувствовала сильное влечение к хозяину дома. Я не знаю, что так действовало на меня — высокий ли рост его, светлое лицо, одежда, молитва в предутренние часы, или, быть может, шаги в ночи. Мое молодое тело, познавшее и позор, и боль, словно встрепенулось. Втайне каждой ночью я ждала, что он приблизится к моей постели.
Оказывается, евреи необычайно чутки. Не сказав мне ни слова, хозяйка удалила меня из кухни на время трапез, а в субботу запретила появляться в столовой. Но расстояние не заглушило вожделения, напротив — только усилило. В деревне меня тянуло к пастухам, в городе парни желали меня и обжирались моей плотью. Но на сей раз это было совсем иное вожделение. И что я могла поделать? Разве что кусать губы… Если бы у меня хватило мужества, пошла бы к священнику на исповедь, но боялась я, что станет он упрекать меня да наложит посты и обеты. Тогда я еще не понимала, что у моего влечения есть корни: не замечая того, прилепилась я душой к евреям.
Приятели мои, те, из шинка, правы: есть у евреев какая-то сила — незаметная, завораживающая. Когда впервые пришла я в их дом, казалось мне, что они замкнуты, печальны, и посторонние люди не интересны им. Иногда они выглядели погруженными в себя, глубоко подавленными, и головы их склонялись под невидимым гнетом. Но временами в их глазах сверкало такое высокомерие, словно меня и не существовало. И все же, после двух лет моей службы у них, что-то переменилось: теплые волны взглядов стали накатываться и на меня — сначала я почувствовала, как изменилось отношение детей, а потом — и хозяйки. Оказалось, что они вовсе не равнодушны…
Однако в те дни сны мои были гнусны и позорны. Я понимала всю бесплодность моих мечтаний, но противостоять им не могла. В снах моих сидела я вдвоем с хозяином у стола и пила рюмку за рюмкой. Прикосновение его не уступало прикосновениям парней-русинов,[1] он нежно гладил мою шею. И так — ночи напролет….
Были у меня и другие сны, полные ужаса, как те видения, что пугали меня в церкви в дни поста.
Во сне видела я стаю евреев, сгрудившихся у глубокой ямы. Сильные лучи света направлены на них, но они не двигаются с места. Они стоят на своем: «Убили мы Иисуса, убили раз и навсегда, и не дадим воскресить его!» — кричат их глаза. Беспощадные лучи жестоко секут их, но они непоколебимы, словно превратились в единую глыбу, прикрывшую собой устье ямы.
Эти видения не стерлись из памяти, и даже сегодня не потеряли своей отчетливости. В таких снах я осознавала все содеянные мною грехи: отдалилась от предков своих и родных мест, дитя свое бросила, я и грешница и преступница — ибо живу я у тех, кто руку свою поднял на Бога и Мессию. Я знала, что наказание меня ждет невыносимое — и не только там, в мире истинном, а прежде всего здесь, в юдоли земной.
Я собиралась оставить этот дом и уйти куда глаза глядят, но не было у меня сил сделать это, я боялась, весь мир казался мне чужим и пребывающим в запустении. Приятели из шинка не унимались:
— Ты должна бросить этих проклятых. Лучше с голоду пухнуть. Ты и сама не знаешь, что они могут сотворить.
— Многие работают у евреев, — я старалась не волноваться.
— Но ведь ты так изменилась.
— Они не причиняют мне зла.
— Ты не знаешь. Они действуют тихой сапой, скрытно, тебя меняют изнутри. Эти черти хитры и изворотливы. В один прекрасный день ты вдруг проснешься и увидишь, что заражена жидовской проказой. Что тогда делать станешь? Кто примет тебя? Ни один парень не станет спать с тобой. Куда тогда денешься?
Так уговаривали меня, приводя все новые и новые доводы. И, наконец, добились своего: страх овладел мною, поглотив меня целиком. Не какой-то отчетливый страх, а ужас, нараставший день ото дня, съедавший меня изнутри. Я продолжала работать, есть, спать, но все, что я делала, заражено было этим страхом. Не однажды я видела, словно воочию, меч, занесенный над моей головой.
Однажды ночью я вышла из дома и бросилась бежать. Был конец октября. Темень и стужа владели безлюдными улицами. Я понимала, что теряю рассудок, но больше не могла выносить этот страх: он гнал меня туда, в эти сырые, холодные расселины улиц. Целый час я бродила по городу, и наконец мне стало легче. Ноги промокли, холод пробрал меня до костей, но я ни о чем не жалела: радость охватила меня, словно я из тюрьмы вырвалась на свободу.
В ту ночь шинок был закрыт. Поэтому я отправилась на вокзал. Там я не встретила ни одного знакомого мне лица. Несколько пьяниц расположились в одном из углов, оттуда доносились всплески веселья. Мне вдруг захотелось к ним присоединиться и опрокинуть стаканчик.
— Давай сюда, у нас тепло, — позвал меня один из выпивох.
Я сознавала, что зов его — это не голос с небес, это вполне земной призыв, грубый, недобрый, и все же приятно было мне слышать родной язык, язык русинов, язык моей матери. Я застыла на месте, неподвижная.
— Иди к нам, выпей стаканчик. Где ты работаешь, милашка?
— У евреев, — сказала я и тут же пожалела, что раскрыла им свою тайну.
— У-у, проклятые! Хорошо, что ты ушла от них. Свобода нужна нам, как воздух.
От этого резкого и внезапного соприкосновения с языком, который слышала я от матери, какое-то приятное ощущение охватило все мое тело.
Пьяницы стонали, орали, веселились от души. Звуки грубого их веселья, словно по волшебству, вернули меня в родную деревню, к ее безмятежным лугам и водам, к одиноким деревьям на широкой равнине, щедро разбрасывающим свою тень.
Только теперь я ощутила, насколько отдалилась от благодатной земли, от покойной матери, от того нежного света, который окутывал меня в те далекие дни. А пьяницы, совко угадав мои мысли, вновь и вновь кричали:
— Хорошо, что ты убежала от этих проклятых! Лучше голодать, чем жить с ними под одной крышей.
Теперь я хорошо знала, о чем они говорят. В этом запущенном, зловонном месте, которое все называют «центральным вокзалом», я впервые почувствовала, что еврейский дух проник в меня и убил радость жизни.