Тристан - Томас Манн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Всеобъемлющая обитель блаженства! Разве может тот, кто в грезах своих увидел тебя, не ужаснуться пробуждению, возвращающему в пустыню дня? Прогони страх, милая смерть] Освободи тоскующих от горести пробужденья! О, неукротимая буря ритмов! О, хроматический порыв в восторге метафизического познания! Как познать, как отринуть блаженство этой ночи, не знающей мук расставанья? Кроткое томление без лжи и страха, величественное угасание без боли, блаженное растворение в бесконечности! Ты Изольда, я Тристан, нет больше Тристана, нет Изольды...
Вдруг случилось нечто страшное. Пианистка оборвала игру и, проведя рукой по глазам, стала вглядываться в темноту, а господин Шпинель резка повернулся на стуле. Сзади отворилась дверь, и темная фигура, опираясь на руку другой такой же темной фигуры, вошла из коридора в гостиную.
Это была одна из постоялиц "Эйнфрида", тоже по пожелавшая участвовать в катанье и в этот вечерний час, как всегда, пустившаяся в свой бессознательный и печальный обход, больная, которая произвела на свет девятнадцать детей и больше уже не могла ни о чем думать - пасторша Геленраух в сопровождении сиделки. Не поднимая глаз, неверными шагами просеменила она в глубину комнаты к противоположной стене к исчезла немая, оцепенелая, беспокойная и безумная... Стояла тишина.
- Это пасторша Геленраух, - сказал он.
- Да, это бедная Геленраух, - сказала она. Затем она перелистала ноты и сыграла финал - смерть Изольды.
Как бледны, как резко очерчены были ее губы, какими глубокими стали тени в уголках глаз! На ее прозрачном лбу, над бровью, внушая тревогу, все яснее и яснее проступала трепещущая бледно-голубая жилка. Под ее руками шло невероятное нарастание звуков, сменившееся внезапным, почти нечестивым пианиссимо, которое было как почва, ускользающая изпод ног, как огромное, всепоглощающее желание. Всеразрешающий восторг великого свершенья прозвучал, повторился; долго не смолкала буря безграничного удовлетворения, но и она стала стихать, и казалось только, что, замирая, она еще раз вплетает в свою гармонию мелодию страстной тоски; наконец она устала, затихла, отшумела, ушла. Глубокая тишина.
Они оба прислушались; они склонили головы набок и слушали.
- Это бубенцы, - сказала она.
- Это сани, - сказал он. - Я ухожу.
Он встал и прошел через всю комнату. В глубине у двери он задержался, обернулся и постоял, переминаясь с ноги на ногу. А потом вышло так, что в пятнадцати или двадцати шагах от нее он упал на колени, молча, на оба колена. Полы его длинного черного сюртука расстелились по полу. Он сложил руки у самого рта, плечи его дрожали.
Она сидела спиной к пианино, опустив руки на колени, подавшись вперед, и емотрела на него. Нелепая, печальная улыбка была на ее лице, а глаза ее вглядывались.в полумрак с таким напряжением, что казалось, они вот-вот закроются.
Издалека все громче доносились звон колокольчиков, щелканье бичей и гул человеческих голосов.
Катанье на санках, о котором еще долго шли разговоры, состоялось"
26 февраля. 27 февраля была оттепель, кругом все таяло, капало, лило, текло; в этот день супруга господина Клетериана чувствовала себя превосходно. 28тго у нее сделалось кровохарканье... о, крови вышло немного; но это была кровь. Тогда же ею вдруг овладела слабость небывалая слабость, - и она слегла.
Доктор Леандер осмотрел ее, сохраняя при этом непроницаемо холодное лицо. Затем, согласно требованиям науки, прописал: кусочки льда, морфий, полный покой. Кстати сказать, из-за чрезмерной занятости он на следующий же день передал наблюдение над больной доктору Мюллеру, которым и взял его на себя со всей кротостью, какой от него требовали долг и контракт; скромная и бесславная деятельность этого ничем не примочат тельного, тихого, бледного человека была посвящена или почти здоровым, ил и безнадежно больным.
Прежде всрго он нашел, что разлука супругов Клетериан слишком затянулась и что господину Клетериану,если только: позволят дела eго процветающей фирмы, следовало бы еще разок навестить "Эйнфрид":
Надо бы ему написать и ли;-скажем, послать коротенькую-телеграмму...
И, конечно, он осчастливит молодую мать и придаст ей сил, привезя с собой маленького Антона,не говоря уж о том, что врачам будет просто интересно познакомиться с этим маленьким здоровячком.
И вот, пожалуйста, господин Клетериан уже здесь. Он получил телеграмму доктора-Мюллера и приехал с Балтийского побережья. Выйдя из экипажа, он-тотчас же спросил кофе и сдобных булочек, вид у него при этом, надо сказать, был самый обескураженный.
Сударь, - спросил, он, - в чем дело? Почему меня вызвали к ней?
Потому что. весьма желательно, - отвечал доктор Мюллер, - чтобы вы теперь находились вблизи вашей супруги.
- Желательно... Желательно... А есть ли в этом необходнаюсть?
Я должен жить по средствам, сударь, времена теперь скверные, а железная дорога иедешева. Разве нельзя было обойтись без этой поездки? Я бы ничего не стал говорить, если бы у нес были, например, больные легкие; но ведь, слава богу, это только дыхательное горло...
Господин Клетериан, - мягко сказал доктор Мюллер, - во-первых, дыхательное горло - весьма важный орган... - Он неправильно употребия выражение "во-первых", ибо никакого "во-вторых" за ним не последовало.
Одновременно с господином Клетерианом в "Эннфриде" появилась пышная особа в наряде из шотландки и чего-то золотого и красного. Она-то и носила на руках Антона Клетериана-младшего, этого маленького здоро-...
вячка. Да, он тоже был здесь, и все должны были согласиться, что здоровье у него и впрямь отменное. Розовый, белый, в чистом, свежем костюмчике, толстенький и душистый, он сидел на голой красной руке своей ярко одетой няни, поглощал огромное количество молока и рубленого мяса, кричал и вообще давал волю своим инстинктам.
Прибытие молодого Клетериана писатель Шпинель наблюдал из окна своей комнаты. Когда ребенка несли из экипажа в дом, он посмотрел; на него как-то странно - мутными глазами и в то жр время пронзительно - и долго еще- сидел неподвижно, все с тем же выражением лица.
С этих пор он всячески избегал встреч с Антоном Клетерианом-младшпм...
Господин Шпинель сидел у себя в комнате и "работал".
Комната его была такая же, как все комнаты в "Эйнфридс", - старомодная, простая и изысканная. Массивный комод украшали металлические львиные головы, высокое стенное зеркало состояло из множества маленьких квадратных пластинок в свинцовой оправе, синеватый, блестящий, не застланный ковром каменный пол, казалось, удлинял ножки мебели ясными, застывшими отражениями. У окна, которое романист затянул желтой гардиной, - наверно, для того, чтобы сосредоточиться, - стоял просторный письменный стол.
В желтоватом сумраке склонился он над доской секретера и писал - писал одно из тех многочисленных писем, которые каждую неделю отсылал на почту и на которые, как это ни смешно, по большей части не получал ответа. Перед ним лежал большой лист плотной бумаги. В левом верхнем углу листа, под замысловато изображенным пейзажем, новомодными буквами было напечатано "Детлеф Шпинель". Он писал мелким, хорошо выписанным и на редкость аккуратным почерком.
"Милостивый государь! - писал он. - Я пишу Вам эти строки, ибо не могу иначе, ибо то, что я должен Вам сказать, переполняет меня, мучает и приводит в дрожь, слова захлестывают меня таким стремительным потоком, что я бы задохнулся, если бы не излил их в этом письме..."
Честно говоря, "стремительный поток" нимало по соответствовал действительности, и одному богу известно, какие суетные побуждения заставили господина Шпинеля упомянуть о нем. Слова отнюдь не захлестывали его, напротив, писал он огорчительно медленно для писателяпрофессионала, и, взглянув на него, можно было подумать, что писатель - это человек, которому писать труднее, чем прочим смертным.
Он крутил двумя пальцами один из нелепых волосков, росших у него на щеках, крутил, наверно, не менее часа, уставившись в пустоту, причем за это время в письме его по прибавилось ни одной строчки, затем он написал несколько изящных слов, после чего снова застрял. Нужно, однако, признать, что в конечном счете письмо его оказалось написано довольно гладким и живым слогом, хотя содержание его и было несколько причудливо, сомнительно и местами даже мало понятно.
"Я испытываю, - так продолжалось письмо, - неодолимую потребность заставить Вас увидеть то, что вижу я сам, что вот уже несколько недель стоит передо мной неугасимым видением, увидеть моими глазами и в том освещении, в каком это вижу я. Я привык уступать силе, велящей мне с помощью незабываемых, словно огнем выжженных и неукоснительно точно расставленных слов делать мои переживания достоянием всего мира.
Поэтому выслушайте меня.
Мне хочется только одного - рассказать о том, что было и что есть, рассказать без комментариев, обвинений и сетований, просто, своими словами, короткую, несказанно возмутительную историю. Это история Габриэлы Экхоф, той женщины, сударь, которую Вы называете своей женой... Так вот, знайте: Вы пережили эту историю, но событием в Вашей жизни она станет только благодаря мне, только благодаря моим словам.