Записки лимитчика - Виктор Окунев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На Садовом кольце были с ним свидетелями автомобильной катастрофы. Она как бы назревала — дрожало что-то в воздухе: вот-вот... Мы шли с ним, беспричинно насторожась, потеряв нить разговора. Вот-вот... В слитном потоке машин, как бы в едином теле, где дышала, пульсировала своя гибкая, выхлопным газом воняющая, изнемогающая от совершенства жизнь, вдруг стало нечем дышать. Что-то сбилось, стряслось, притерлось недопустимо, — визг железа, скрежет.
— Поцеловались! — басом сказало Садовое кольцо; одни люди побежали, другие замерли.
У Ванчика в глазах прыгнуло многозначительное: мы видели с тобой э т о! Видели, видели. Гибельный обрыв сцепления, блаженства дыхания, торжества. Одно заклинилось, другое смялось в гармошку. И вопрос повис над Садовым кольцом: кому платить? Не замечали, не отдавали себе отчета, что уже давно платят. Но кому же, кому? Времени, судьбе.
Друг у Ванчика потом так же врезался под Пензой. Шел впереди тяжелый самосвал, тормознул резко... Единственный сын, заканчивал 2-й медицинский, родители выпали, как сказал Ванчик: не могли поверить, с ними отваживались, тем более бежать куда-нибудь, ехать на место гибели. Ринулись Ванчик с Костей, А когда появились на месте — машину, знакомые «жигули» цыплячьего цвета, кто-то успел основательно обшарить: исчезло что поценней... Это больше всего и поразило — бесчувствие. Недочеловеческое. Ванчик рассказывал, а у самого в голосе слышались слезы. Возвращались в Москву, было такое отчаяние, тело никто не хотел брать. В кузове открытом везли — грузовая попутка шла, шофер не брал денег, еле уломали. Крематорий и все остальное взял на себя Костя.
Хлопоты некоторых людей. Трещина
Хлопоты некоторых людей вокруг освободившейся квартиры. Челпанов, учитель, уехал — электропроводка висит сорванная... Выкорчевывал что мог. «А еще учитель! — скрипит за моей спиной кто-то. — Хорош гусь...» Оглянулся — никого. Дверь тяжелая отворена. Тянут карман ключи от пустой квартиры, точно чужой души. Первый этаж, окно смотрит в замоскворецкое прошлое: домики там пятятся в глубину, уютно сойдясь для беседы, покойно затененные старыми городскими деревьями... Всякое было в прошлом, конечно!
Пришла на прием болезненно-полная девушка, видел ее несколько раз в этом же доме — в раскрытом со двора окне второго этажа. Сероглазая, лицо, что называется, мраморное... Когда поглядывала сверху, в раме окна была девушкой эпохи итальянского Возрождения; читала, откладывала книгу, задумывалась. Люда Каменева. Просит содействия, живет с матерью и младшим братом в 14 метрах. Давно стоят на очереди, Челпановская двухкомнатная кому другому не подарок, потому что дом прошлого века и таких же удобств, — а их спасет. Что же я? С жаром обещаю что-то, зачем-то начинаю говорить, что сам, в сущности, бездомен, чувствую — ей неинтересно — ведь глупо? А потом тупо думаю, когда она уходит: вот ты и влип, с чужими бедами воин, — зачем было обещать?! Но уж Соснин-то, по крайней мере, будет знать — это я себе обещаю.
Ванчик все узнает, переживает за меня, дает советы:
— Им надо дать, правда? Давай отдадим ключи этой Люде! Пусть займет квартиру, пока другие не прибежали...
Ах, Ванчик, Ванчик! Он прятался в зарослях, играл с той стороны смотрительского дома, где разросся сад, — яблони задичавшие накрывали его. Наружные оконные створки были распахнуты, крупная решетка сквозила, обещая всем мир зеленый, избыточно солнечный, шепчущий; он все слышал.
Еще кто-то хлопотал, носились слухи окольные; тетя Наташа передавала, глядя в землю, согнувшись, а потом поворачивала лицо набок — глядела снизу хитро, точно старая умная черепаха, на миг высунувшаяся из-под панциря.
Почему-то снова возникает Елпах. Никакого отношения к освободившейся квартире, но появление маленького жуковатого человека как-то наложилось на те дни, связало многое. Расковырял старую цементную латку на стене в кухне, на Якова Борисовича смотрел с неудовольствием, сменил выключатель. Он примет меня потом в своей мастерской на Пятницкой, и я забуду, зачем пришел. По национальности, кажется, грек. Меня не удивляло, откуда взялся грек на Пятницкой. Ну, хлам, конечно, полутьма, глупый порожек, через который можно и п о л е т е т ь, ступени вниз, на иной уровень...
Создалось впечатление, что застал его врасплох, безоконное помещение было наполнено его страстями, его волей. Он волновался, тени из углов надвигались; он срывался с места, когда я останавливался перед замученным, мутным портретом на стуле, изображавшим, по-видимому, молодую женщину, и готов был перехватить мои руки... Распадавшиеся иконы, шитые бисером. Кресло со львами в подлокотниках, с их оскаленными мордами, сломанными деревянными клыками...
— У вас, должно быть, и старые книги есть?
Вместо ответа начиналось движение: что-то пряталось, передвигал стулья, тени шевелились, черные глаза блуждали. Я понимал, ответа не будет.
Совершеннейшее детство, но это было! Тонюсенький голос вдруг заныл за дверью:
«Да будет свет! — сказал электрик. А сам обрезал провода...»
Его дразнили. Послышался детский смех, шум убегавших.
— Свет! свет! — вскричал Елпах с раздраженной улыбкой, приглашавшей, впрочем, к единомыслию. — Всем подавай свет. А вы без света поживите... Пострадайте немножко!
Выяснялось: пострадать советовал прежде всего лимитчикам, заполонившим, по его мнению, Замоскворечье, всю Москву, или, как он пояснял, лимитчине — на манер опричнины царя Ивана Васильевича.
— Ведь лимитчина — зло, порождение времени, — выкрикивал он злым голосом. — Новые наемники, без чести, без совести... Да откуда чему взяться! Храм прикажут разрушить — разрушат. Любого Христа Спасителя сметут! Готовы на подвиги всяческие. Лишь бы самим выжить, урвать столичный кусок.
Он знал, конечно, кто перед ним. Нет, я не был ничьим наемником. В словах его была правда, но не вся.
— Такие же люди, — повторяю себе я теперь. Как и тогда — Елпаху — сказал. — Они соглашаются на любую работу — самую грязную, неблагодарную, — что может быть неблагодарней?! Они вкалывают на каком-нибудь отупляющем мозг конвейере, куда никого из москвичей не заманишь; они метут знаменитые улицы и переулки — о да, я знаю, их будет выживать мало-помалу механизированная уборка; эти люди на земле и под землей строят. Они чаще других бывают унижены, — я за униженных!.. «Униженные и оскорбленные» меня интересуют. На них-то у нас все сошлось и завязалось. Их используют... В газетах недавно писали о девчонках то ли из Хакассии, то ли из Тувы, завербованных заезжим краснобаем на подмосковные фабрики, — обещаны им были, разумеется, «златые горы». Сделали из девчонок лимитчиц — бесправных, обманутых. Не нравится? Пыльно, душно, грязно в старых корпусах? Поди прочь — на вольный воздух, в Хакассию или там Туву.
И мне отвечал на это Елпах — и ответ его был общемосковским, слишком хорошо известным:
— Давно сказано: Москва слезам не верит. Ведь если лимит — это исковерканные судьбы, как ты считаешь, произвол, даже прямое беззаконие, то — зачем терпеть? Зачем... — он задохнулся — ...на э т о т огонь лететь? Ведь и так уж всю Москву растащили!
Теперь в каждый мой приезд я бываю на Пятницкой. Огромный дом дореволюционный надстроен в сороковом... Здесь был м о й магазин, нахожу вывеску «Продукты», бегал сюда, теперь убран только винный отдел. Подъезды молчат. Где была эта мастерская? Ни единого знака, ни дуновения. Хотя дом дышит. Напоминает Елпаха. Дом-Елпах... Пусть жильцы и не подозревают. И я беседую с ним при дневном свете и при лунном, напоминаю о мудрецах недавнего и уже давнего прошлого, о скупцах и о детях. И о лимитчине, летящей на московский огонь — какой угодно огонь.
Что происходит? Перед гостиницей «Россия» всегдашняя толчея, разъезд легковых машин. Но сегодня особенно много военных. Раскрасневшиеся, вольные на этот вечер, всё молоденькие. Свежий выпуск! Они в парадных мундирах чрезвычайной зелени, никого не замечают вокруг, кроме себя, своих, совсем мальчишки, пронзительно и завораживающе сияют новенькие погоны, ловят такси. Закат стоит в окнах, внизу у моста сгущаются сумерки.
Неизбежный час моего смятения! Не так ли и я, как эти свежевыпущенные офицеры!.. Пытаюсь поймать какую-то счастливую машину, которая вывезла бы меня... Только у них — один этот вечер, выпускной, а у меня, кажется, вся жизнь. Прилетала Бестужева.
Хорошо, что Ванчика взял к себе Яков Борисович. Ванчик ревновал. Гвоздевская комната должна была поразить Зинаиду своей временностью, убогой пустотой. Жалкими газетами на окнах, отсутствием стола, настоящей постели. Ведь я укрывался чем? Полотнищем транспаранта, добытого у Соснина, чья отчаянная краснота и одно-единственное слово «город», составленное из аршинных букв, казалось, кричали о кощунственном пренебрежении бытом. Накрывался «городом». Ванчикова постель сочинилась из коврика, пальтеца, прилетевших от Катерины простынок.