Таможня дает добро - Воронин Андрей Николаевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что ты хочешь этим сказать, Михалыч?
— Все в тебе ясно, и тебе все понятно.
— Ты же знаешь, зачем я к тебе приехал?
— Нет, не знаю, — Самусев неуклюже выбрался из‑за стола и, волоча ноги в галошах, направился С веранды в дом. Вернулся с железной миской, полной яиц. Яйца были грязные, со следами куриного помета. — Вот, деревенскими тебя хочу угостить. Полезная вещь, сытная, а главное — экологически чистый продукт. Поверь мне, чистый. Тут на полях удобрения уже давным–давно не сыплют, денег у колхоза нет.
Барановский взял яйцо, выбрав самое чистое, повертел его в коротких толстых пальцах. Затем ножиком проковырял дырку и, обильно сыпанув соли, в два приема выпил.
— Действительно, вкусно. Хотя сырые яйца я не очень люблю.
— Ешь, ешь, Гена, я тебе и с собой дам. Рыбку положу в мешочек, так что приедешь, своих угостишь.
— Я не за яйцами к тебе приехал, Михалыч, и не за рыбкой.
— Так скажи зачем. Может, смогу помочь, хотя, честно говоря, не уверен.
— Кажется мне, знаешь ты куда больше, чем я или кто‑либо другой.
— Да я и прожил, Гена, побольше твоего, поэтому, может, и знаю чего побольше.
— Где ниобий, где стержни?
Самусев медленно, очень медленно повернул голову, сдвинул брови и пристально, зло, цепко посмотрел на Барановского. Тот тоже был весь напряжен. Затем рука Самусева скользнула к голове, он снял шляпу. Редкие седоватые волосы прилипли ко лбу. Адам Михайлович ладонью вытер вспотевший лоб, провел ей по лицу, словно бы хотел стереть злое выражение. Но лицо осталось прежним, глаза под сдвинутыми седыми бровями сверкали, как два угля. — И Барановскому даже показалось, что пожелай Самусев, так его дорогой плащ может вспыхнуть, а тарелки с едой медленно и самопроизвольно начнут двигаться по столу, подскакивать, дрожать, как во время землетрясения.
Но сам Геннадий Павлович взгляд Самусева выдержал достойно, даже улыбнулся, оскалив крепкие широкие зубы.
— Не по адресу вопрос задаешь, Гена, не по адресу. Ой не по адресу!
— А у кого я, по–твоему, спросить должен? — Парановский напрягся, даже мышцы на шее вздулись, а на гладко выбритых щеках заходили желваки, под глазами и на скулах проступили красные пятна. — У кого мне спросить за эти четыре года, что я на нарах за колючкой провел? Кто мне ответ даст? За что я на четыре года свободы лишился? Четыре года! Ты, Михалыч, знаешь, сколько это дней, сколько часов, минут, секунд? Я каждый день там ,может быть,сдохнуть мог. - Но видишь, жив остался, — уже более благорозумно произнес Адам Михайлович. — Ты не напрягайся, кушай, Гена, расслабься. Вот выпей,съешь еще яйцо,успокойся.
- Нет,ты мне скажи,Самусев,кто мне за эти годы заплатит,за каждый день,за каждый час,за каждуюминуту,за каждую секунду?
— И сколько же ты хочешь получить?
— Сколько я хочу? — Барановский положил Локти на стол, тот качнулся, скрипнул, рюмки звякнули. — Много хочу, Михалыч, очень много. И если не все, то хотя бы половину: пятьдесят процентов мне, пятьдесят тебе.
— Не пойму я тебя, Гена, ой не пойму, о чем это ты? Какой ниобий, какие стержни, порошки, какие слитки? Все сгорело, все, все в пожаре тогда и сгорело.
— А сидел я за что? За что, по–твоему, срок мотал? Кто мне за это ответит, кто заплатит?
- Муратов, наверное, мог бы ответить, да с мертвого не спросишь.
— Муратов, будь он неладен! Неужели ты думаешь, Михалыч, что Муратов сам себе в рот выстрелил? Неужели ты так думаешь?
— А что мне думать, были следствие, экспертиза. Так что я здесь ни при чем. Он вначале бабу свою застрелил, а потом себя. И ты это знаешь, — с ехидной улыбкой произнес Самусев, — и я это знаю, и все, Гена, это знают. Так что копать в этом месте бессмысленно, все концы у Муратова были, все до единого.
— Ты, наверное, хочешь сказать, что совсем ни при чем, что тебе ничего не известно?
— Все, что я знаю, я тебе сказал. А если бы я знал больше, Гена, я бы тоже отсидел в тюрьме, срок бы отмотал.
— Вот что, Михалыч, ты подумай хорошенько, крепко подумай, обо всем подумай. Большие деньги на ниобии сейчас сделать можно, много миллионов, и концы у тебя есть. И если ты мне их не отдашь…
- То что тогда? Пугаешь, Гена?
— Нет, не пугаю, — уже прорычал Барановский, — не пугаю, а предупреждаю. Пока предупреждаю. Но лучше, Михалыч, давай по–хорошему сговоримся: пятьдесят процентов тебе, пятьдесят мне. Я все устрою.
— Что «все»?
— Все, — сказал Самусев. — И с таможней договорюсь, и люди у меня верные есть, кому сбыть можно, кому ниобий сейчас позарез нужен.
— Эх, Гена, моя бы воля, помог бы тебе! Будь у меня все эти металлы, отдал бы тебе все до последнего стержня, все до последнего слитка. Ты же видишь, мне и так хорошо. Рыбку ловлю, экологически чистыми продуктами питаюсь… — Самусев хотел скрыть волнение, но это удавалось ему с большим трудом. Руки дрожали, пальцы стали непослушными, и он почти минуту, пряча их под столом, вытряхивал из пачки папиросу. Затем смял мундштук, сунул папиросу в рот и дрожащими пальцами смог‑таки зажечь папиросу с третьего раза. Закурил, а затем выпустил, выдохнул струю дыма, словно за этим голубоватым дымом хотел спрятаться, Хотел отгородиться от Барановского и от той опасности, которая исходила от него.
— Я все обдумал, время у меня было. Я думал все те четыре года и пятнадцать дней, что выйду я на свободу, а ты, Михалыч, меня встретишь и скажешь: «Натерпелся ты, Гена, за дело пострадал. А теперь давай деньги заработаем и жить станем припеваючи». Но этого не произошло, Михалыч, не произошло. А я в тюряге каждый день об этом моменте думал. И потом, когда вышел,-Барановский грохнул кулаком по столу. Я все просчитал,все выверил.И по моим расчетам выходит,знаешь ты много,очень много. Если добром не отдашь… Если добром не отдашь..
— То что тогда? — свистя, сквозь губы, глядя В глава Барановскому, произнес Самусев.
— А тогда увидишь.
— Не пугай ты меня, Гена, не пугай. Не робкого я десятка.
— Я и не пугаю. Думал, ты меня найдешь, сам найдешь, но ты и ко мне не приехал. Смылся из города, словно чувствовал свою вину. Если бы ее не было, сидел бы ты в своей квартире, книжки бы читал. А так нет, страх тебя в деревню загнал, страх, и больше ничего! Боишься, Самусев, боишься!
— Чего же это я боюсь, Гена, а? — дрожащим голосом, с присвистом произнес Самусев, давя окурок «Беломора» в блюдце.
— Сдохнуть как собака боишься, вот ты чего боишься! Я к тебе через неделю приеду, понял? Через неделю я появлюсь у тебя! И, если ты опять хвостом крутить станешь, пеняй на себя. Я тебя не пугаю, я тебя предупреждаю. Видел моих ребят? Они с тебя шкуру живьем сдерут, живьем! От пяток начнут и вместе с твоими волосенками сдернут. Как с бабы колготки сдирают, так и они с твоей кожей поступят. Только пальцем на тебя покажу, только головой кивну, они у меня на все готовы.
— Ладно, Гена. Давай еще выпьем, не будем горячиться. Я подумаю, все взвешу и, может, через неделю и скажу чего тебе. Мне для этого, кстати, в Москву съездить придется, а у меня денег даже на бензин нет.
— У тебя нет денег? На бензин нет?
— Я же человек бедный, пенсионер. Пенсия у меня маленькая, и то нерегулярно дают. Ты же знаешь, как сейчас тяжко живется.
— На тебе денег на бензин, на жратву. На! — Барановский выхватил из внутреннего кармана плаща пухлый бумажник из желтой кожи с золотой эмблемой, вытащил из него солидную пачку российских денег, бросил на заставленный снедью стол.
— Ты деньги так не бросай, деньги — это вещь ценная.
Самусев аккуратно, двумя руками, как картежник складывает рассыпавшуюся колоду, сдвинул купюры, затем сбил их в одну стопочку.
— За деньги тебе, конечно, спасибо. Я подумаю, но ничего не обещаю. Пожар на заводе — дело давнее.
И после того, как Адам Михайлович взял деньги, Барановский обмяк, словно из него вышел воздух.На его толстых губах, влажных, как пиявки, прилипшие к кусту кувшинки, появилась блаженная улыбка,