До сих пор - Шмуэль-Йосеф Агнон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Через час появился наконец кладовщик. Я отдал ему один из своих чемоданов, взял другой, поменьше, вышел с ним в город и отправился в ближайшую гостиницу. Хозяин гостиницы окинул меня тяжелым недобрым взглядом. То ли я сам ему не приглянулся, то ли мой чемодан, а может, мы оба не пришлись ему чем-то по душе. Я осведомился, есть ли у него свободные комнаты. А паспорт у вас есть? – спросил он, не отвечая. Я протянул ему паспорт. Он увидел, что я иностранец, и пробурчал: «Пока не получите разрешение в полиции, я вас принять не могу».
Я спросил, где у них полиция, и он буркнул в ответ, что любой прохожий мне покажет. Вышел я на улицу, а там ни единого прохожего. Кто не на войне, тот на фабрике, трудится на войну, или сидит дома после тяжкой работы. А уже вечерело, и какая-то густая черная тьма медленно поднималась с земли и стекала вниз с крыш оружейных фабрик. Постепенно, однако, глаза мои привыкли к теми и различили в ней очертания фонарного столба и стоящего рядом со столбом человека. Я подошел было поближе, спросить, где тут полицейский участок, но человек этот в ужасе от меня отпрянул и тут же растворился в темноте. Видимо, при одном упоминании о полиции тело его инстинктивно бросилось бежать, не спросясь у своего хозяина.
Полицейский участок открылся мне сам. Там в это время справляли шумную попойку, и меня встретили криками и бранью, почему это я вошел без разрешения. К счастью, среди пьяных полицейских чинов нашелся один, который даже под сильным градусом помнил еще, к чему предназначен законом, и взял у меня паспорт. Потом увидел, что паспорт иностранный, и тоже начал что есть сил на меня орать, проклиная «иностранцев», которые, мол, «заполонили Германию». Я сказал, что на самом деле родился в Австро-Венгрии и что страна эта никак не враг Германии, а, напротив, ее союзник в войне. Пусть он подпишет мне вид на жительство, и я тихо-мирно пойду в гостиницу. Он долго махал передо мной бумажкой, обмахивая ею, как веером, пылающее от вина лицо, потом все же взял перо и кое-как нацарапал, что владельцу сего разрешается в течение трех дней находиться в городе Гримма.
Я вернулся в гостиницу и показал хозяину свое разрешение. Он открыл дверь номера и указал мне кровать. Комната как комната, кровать как кровать, разве что в комнате стоял тяжелый запах, а у кровати были продавлены пружины. Впрочем, уставший путник благодарен судьбе за любую крышу, что сыщется для его головы, и за любую кровать, что расстелется под его телом. Я закурил, пытаясь заглушить запах в комнате, а заодно и докучливый ропот в кишках, за весь день не знававших ничего, кроме минеральной воды да сигаретного дыма, а докурив, налил себе стакан воды из-под крана и лег, так ничего и не поев. Попроси я у хозяина чего-нибудь съестного, он наверняка пробурчал бы, что обеденное время миновало и ему нечего мне предложить.
Я уже упоминал о своей бессоннице. Теперь к ней прибавился еще и тяжелый, недобрый немецкий дом. Я лежал на продавленной кровати, изгибая тело в соответствии с ее изгибом, и пытался отвлечься от кровати, от ее изгиба и от самой комнаты. Вот ведь, моя комната в Берлине была не лучше этой, тем не менее я как-то ухитрился там выжить. Заключив из этого, что и в Берлине тоже не все хорошо, я перестал думать о комнатах и переключился на события минувших суток. В моем воображении опять возник образ Бригитты Шиммерманн: вот она стоит на запруженном людьми перроне, протягивает мне руку и приглашает на обед. И что же? В итоге я не только не пообедал, но и ночую, не отведав ни крошки. Поистине странно. Что я, собственно, делаю здесь? Что меня сюда привело? В сущности, ничего, если не считать письма вдовы доктора Леви, двух комнат книг, которые он по себе оставил, да смутной надежды найти себе в Гримме комнату на лето, вместо Берлина.
Голод мучил меня изнутри, шаткая кровать искривляла позвоночник снаружи, но мысль о поиске комнаты навеяла на меня уныние похуже голода и кровати. С отчаяния решил занять себя игрой в слова – начал мысленно переставлять коренные буквы какого-нибудь ивритского слова и менять его таким манером, чтобы произвести из него как можно больше других слов. Ночь была тяжелой, и мне хотелось скорее ее перебыть, а потому я выбрал слово бокер, то есть «утро», ибо сказано во Второзаконии: «Утром ты скажешь: “о, если бы пришел вечер!” а вечером скажешь: “о если бы наступило утро!”»[21]. Я начал переставлять его коренные буквы «к», «р» и «б» (она же «в» в нашем древнем языке) и добавлять к ним разные гласные и окончания, и вот разветвился у меня бокер на тысячи тропок, и каждая ведет к иным словам, и что ни слово, то с иным видом и иным значением. В одну сторону пошли, заблудились стада мясных коров, бакар, в другую повел, на языке Талмуда, бикур, «проверка», а от него – левакер, «разбирать», из книги Левит: «Всякая десятина… из семян земли и из плодов дерева… это святыня Господня… и не должно разбирать, хорошее ли то, или худое»[22]. А в ином смысле левакер – «навещать», посещать, как в предписании: «Кто не посещает больного, как будто проливает кровь». Еще одна тропка от бокер потянулась к слову барак, или «молния», как в том псалме, где Давид обращается к Господу: «Господи! Приклони небеса Твои, и сойди; коснись гор, и они воздымятся. Блесни молниею, и рассей их»[23]. А в другом смысле барак – это «сверкал», как у Иезекииля: «Меч обнажен для заклания, вычищен для истребления, чтобы сверкал»[24]. А еще в другом смысле барак – это имя, как у победоносного военачальника в песне пророчицы Деборы: «Восстань, Варак! и веди пленников твоих»[25]. А если прибавить к нему окончание, то станет баркан, «терновник», как в рассказе о судье Гедеоне, который проучил старейшин Сокхофа, «молотя их колючками пустынными и ветками терновника»[26]. А перевернуть баркан, получится корбан, или «жертва», как в книге Левит: «Если какая душа хочет принести Господу жертву приношения»[27]. Если же к слову барак прибавить другое окончание, получается барекет, драгоценный камень агат. А еще тропка от бокер ведет к слову рекев, или «гниль», как в притчах: «Кроткое сердце – жизнь для тела, а зависть – гниль для костей»[28]. А переставить буквы в рекев – получишь ревек, «откормленный». А иначе переставить – станет керев, то есть «внутренность». А еще иначе переставить – и вообще придешь к слову кевер, «могила».
Мрачными показались мне все эти слова, и я стал искать более благозвучные корни. Но почему-то слово шефер, то есть «красота», потянуло за собой рефеш, то бишь «грязь», а шефа, то есть «изобилие», стало вдруг пеша, «преступление», и даже приятное онег, то есть «наслаждение», тотчас превратилось у меня в нега, что означало заразу. И только слова эмет («правда»), хесед («милосердие») и цедек (как «праведность», так и «справедливость») ни за что не соглашались поступиться своей правдивостью, милосердием и праведностью или справедливостью, и что бы иное я из них ни производил, оно не имело никакого серьезного смысла.
За всеми этими словесными играми веки мои и впрямь стали тяжелеть, и как раз во время очередных превращений слова халом («сновидение»), в котором, как сквозь туман, начали проступать очертания лехем и мелхама, желанного хлеба и ужасной войны, блаженный сон снизошел наконец на меня, и веки мои надежно сомкнулись.
Утром я попросил кофе. Мне подали какую-то бурду, которая не похожа была не только на кофе, но и на суррогат его суррогата. В своем берлинском пансионе, занятый рассказом фрау Тротцмюллер о «вещем сновидении», я забыл попросить у нее продуктовую карточку, а поскольку у меня не было карточки, мне не дали ни хлеба, ни вообще чего-либо, что сошло бы за пищу, если не считать нескольких червивых фруктов. Я очистил их от червей, прожевал, что осталось, и отправился к вдове доктора Леви.
Я подошел к нужному дому, но увидел, что он заперт. Дом стоял на низком пригорке, в отдалении от других, и когда-то был окружен садом, который сейчас утратил все признаки сада и превратился в поле колючек. Я долго стоял, удивляясь, как могло случиться, что женщина, которой муж оставил в наследство сад, красивее всех других садов, допустила, чтобы он зарос колючками. Я вспомнил те дни, когда гостил у доктора Леви и гулял по этому саду, вкушая от его плодов и внимая речам мудрого хозяина, и птицы летали над моей головой в полном молчании, потому что не хотели щебетом своим мешать речам мудреца. И вот сейчас этот сад был в запустении, и каждый цветок в нем увял, и топор вознесся над его деревами, и вороны хрипло кричали над ним: «Карр!.. Карр!» А где же госпожа Леви? Я всегда полагал, что жена мудрого человека должна быть во всем ему подобна, а вот, она забросила наследие мужа.