Мой принц - Лидия Чарская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот раздается его мягкий голос:
— Садитесь, господа. Прежде чем заняться с вами, я бы хотел узнать, что влечет вас на сцену. Я, конечно, понимаю, что среди вас большинство, если даже не все, надеются на прочный заработок, если есть способности, талант. Это, так сказать, своим чередом. Но я уверен, что не только ради заработка вы выбрали профессию артиста. Ведь вы, наверное могли выбрать другую, более выгодную профессию. Были и есть, очевидно, другие причины, заставившие вас посвятить себя сцене. Вот мне бы и хотелось узнать, что именно привлекло вас сюда. Надеюсь, вы ответите мне откровенно… Вот, вы первая потрудитесь ответить на мой вопрос, — неожиданно быстро обратился он к Марусе Алсуфьевой, усевшейся на первой парте.
Маруся вскочила со скамейки и отчаянно затеребила кончик косы, перекинутой через плечо:
— Я не знаю, право… Это как-то безотчетно вышло… меня с детства влекло на сцену… Мы дома устраивали театры, потом я читала на литературных занятиях в гимназии. Потом участвовала в любительских спектаклях. А сюда я попала как-то неожиданно…
Маруся сбилась и смолкла.
— А вы? — спросил Давыдов Берегового.
— Мой отец был комиком в провинции, и я хочу хоть отчасти продолжать его дело.
Слово за словом полились ответы. Боб Денисов оказался сыном оперного певца. Коршунов происходил из писательской семьи, где собирались художники и артисты, подметившие дарование в мальчике. Федя Крылов, самый юный, промямлил, что в театре весело, а в университете скучно, и что ему все равно, где учиться теперь. Немчик Рудольф поднялся со своего места и, чуть хмуря брови над детски-ясными, застенчивыми глазами, произнес чуть слышно:
— Позвольте мне не ответить на этот вопрос. Это мое частное, личное дело.
Мы ахнули и со страхом взглянули на маэстро. «Дерзость» Рудольфа поразила нас.
Но Владимир Николаевич улыбнулся только мягкой, словно ободряющей улыбкой.
— Вы? — спросил он Орлову.
— Я люблю сцену! Люблю театр! — зазвучал ее красивый голос. — Я оживаю только в театре, только во время пьесы!.. Тогда жизнь, обычная, серая, перестает для меня существовать… Вот почему я решила посвятить себя сцене.
Орлова не докончила и устало опустилась на скамью.
— Благодарю вас, — произнес «маэстро» серьезно, и улыбка сбежала с его лица.
Мы невольно повернули головы в сторону Орловой. Ее простые слова обнаружили незаурядную личность, душу, пережившую немало, несмотря на молодые годы.
Ольга Елецкая встрепенулась, когда «маэстро» обратился к ней. И торжественно прозвучали ее слова, хотя она говорила самые обыкновенные вещи.
— Люблю искусство… Видела дивные образы… Наслаждалась несравненной игрой и вот пришла сюда, чтобы играть самой…
Шепталова и Тоберг откровенно заявили, что жизнь барышень из общества с выездами, нарядами и балами скучна и однообразна, и их потянуло туда, где все ярко, живо и прекрасно.
Давыдов ответил так:
— На сцене не все ярко и прекрасно. О, на сцене куда больше колючих терний, чем на ином пути… И ради развлечения сюда приходить не стой, да и нельзя. В алтарь не вступают со смехом. Где великое служение искусству, там жертвоприношение и только. Да.
Он замолк, и я почувствовала, что Давыдов сейчас обратится ко мне. И, не дожидаясь вопроса, я сказала.
— Я пришла сюда, чтобы научиться искусству, которое я люблю всем сердцем, всем существом моим… Не знаю, что выйдет из меня: актриса или бездарность, но… какая-то огромная сила владеет мною… Что-то поднимает меня от земли и носит вихрем, когда я читаю стихи в лесу, в поле, у озера или просто так, дома… В моих мечтах я создала замок Трумвиль, в котором была я принцессой Брандегильдой, а мой муж рыцарем Трумвилем… А мой маленький принц, мой ребенок…
Я задохнулась на минуту. «Осрамилась! Осрамилась!» — вспыхнули в душе моей огненные слова. Я боялась взглянуть в лицо «маэстро». Что он подумал обо мне, наверное, сумасшедшая, или просто глупая, тщеславная девчонка.
Но, должно быть, он понял меня, потому что сказал:
— Ну, дай Бог!
И тотчас же, переменив тему, заговорил о великой задаче артиста.
Он развернул нам картину огромного актерского труда, безостановочной работы, тяжелого, подчас непосильного, тернистого пути. «Кто надеется найти здесь, на этом поприще, — говорил он, — одни розы, яркие пестрые цветы, праздник жизни, веселье, радости и целый букет успеха, тот пусть уйдет скорее из нашего храма, пока не поздно еще. Здесь работа колоссальная и труд, порою непосильный для слабодушных. Разгильдяйству, лености здесь не место. Отбросить надо все, что не касается служения искусству. Многие легкомысленно идут на сцену только ради славы. Это грех, это преступление, за которое приходится потом платить горьким разочарованием; кто идет на сцену только с мечтою стать „известностью“ — тот обыкновенно печально кончает свою карьеру, не достигнув цели. Искусства ради надо входить в наш храм. А для этого надо понять прежде всего высокую задачу театра. Театр должен оздоравливать толпу. Людям, измученным, больным душою и телом, усталым, истерзанным нуждою, горем, лишениями, он должен дать минуты отдохновения, радости, света. Людям порочным, недобрым — показать все их дурные стороны».
Ах, как он говорил! Мы, затаив дыхание, слушали его. Наши глаза не отрывались от этого полного воодушевления лица. Да, настоящий актер был перед нами, и светом истинного, вдохновенного искусства веяло от его слов!.. Он давно уже закончил свою горячую речь, а мы еще сидели, завороженные. И только когда он вышел, мы очнулись, словно проснулись от сладкого сна.
— Вот это был нумер, я вам доложу! — воскликнул Боб Денисов.
— Н-да! Шикарно, что и говорить! — подхватил Береговой.
Коршунов усмехнулся ему одному понятной усмешкой. Глаза Орловой загорелись и осветили теплым, ясным светом ее печальное лицо, отчего оно сразу стало проще, добрее.
Ольга Елецкая шептала в каком-то упоении:
— Я ничего более красивого и вдохновенного не встречала в жизни! Я предлагаю, господа, сегодня же идти в театр. Он играет в «Свадьбе Кречинского». Забросаем его цветами.
— Это невозможно.
— Почему?
Боб Денисов уставился на Елочку испуганными глазами и затвердил растерянно:
— Нельзя этого! Нельзя! Нельзя!
— Но почему же? — повторила она.
Вместо ответа он вывернул с самым серьезным видом карманы и произнес с комической беспомощностью большого ребенка, так мало гармонировавшей с его лицом факира и прямыми, словно высеченными из камня, как на статуях, волосами:
— Нельзя, потому что денежек нет, денежки — ау — плакали. Если будут цветы, не будет обеда. А посему я предпочитаю восторгаться речью «маэстро» без всяких вещественных доказательств. И кто не за меня в данном случаю, тот против меня, и того я вынужден считать моим врагом и искусителем.
— Присоединяюсь, коллега, ибо и мои карманы плачут, — заявил Береговой и с комической ужимкой пожал руку Бобу.
— Трогательное объединение! Где двое — там и третий! — И Федя Крылов мальчишеским жестом закинул им на плечи руки и закружил обоих по классу.
— Господа, шутки в сторону. Я хочу говорить серьезно, — сказал Борис Коршунов, — нам необходимо объединиться, собираться друг у друга по очереди всей компанией, читать классические образцы, декламировать, спорить. Кто согласен — подними руку.
Все, разумеется, оказались согласными, и одиннадцать рук взлетели в воздух.
— Ура! Виват! — прокричали юноши, но так несдержанно громко, что классная дама тревожно просунула в дверь свою черную, гладко причесанную на пробор голову.
— Господа, вы свободны и можете расходиться по домам. Завтра к девяти собраться без опозданий. Владимир Николаевич будет ровно в два. И завтра же с ним у вас начнутся правильные занятия. До свидания, я вас больше не задерживаю господа.
— Это очень мило с вашей стороны, Виктория Владимировна.
И «длинный факир», как я по старой институтской привычке давать прозвища уже успела «окрестить» Денисова, сделал такой великолепный поклон, что Маруся Алсуфьева взвизгнула от восторга и все мы покатились со смеха.
В вестибюле мы разбирали верхнюю одежду. У Ольги — стильная шляпа начала прошлого столетия, и вся она, с ее мечтательной внешностью, кажется барышней другого века. Недаром ее называли в институте «Пушкинской Татьяной». Это мнение разделял, очевидно, и Боб Денисов.
«Я вам пишу, чего же боле… Что я могу еще сказать», — запел он высоким голосом, подражая одной из оперных певиц.
— Господин, нельзя ли потише. На улице петь не полагается, — предупреждает его не весть откуда вынырнувший городовой, почтительно прикладывая руку к козырьку фуражки.
— Я не господин, а жрец! — впадая мгновенно в мрачную задумчивость, изрекает Боб своим грозным басом.